Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет...

137
Татьяна Фоогд-Стоянова «Что пройдет , то будет мило…» (наброски воспоминаний)

Upload: odessa-literary-museum

Post on 06-Apr-2016

251 views

Category:

Documents


6 download

DESCRIPTION

 

TRANSCRIPT

Page 1: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Татьяна Фоогд-Стоянова

«Что пройдет, то будет мило…»

(наброски воспоминаний)

Page 2: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Моей Одессе и тем близким и дальним, чей добрый свет осенял меня теплом симпатии и любви

Моя сердечная благодарность обращена ко всем, убедившим меня и деятельно помогавшим мне выпустить эти записки. Спасибо Аннушке, Анне Николаевне Полторацкой, составителю моей книги и автору примечаний,

и ее дочери Катеньке Мальцевой за память сердца. Спасибо нашему кузену Фреду Лансинку за тридцатилетние понукания записать многое из жизни. Спасибо Адри, Адриану Барентсену за компьютерную обработку текста и фотографий, за добрую

готовность всегда прийти на помощь. Спасибо Вале, Валентине Барентсен-Орлянской за печатание рукописи, редакторскую и

корректорскую работу. Ее усердие и самоотдача были мне неоценимой поддержкой после кончины Алеши, когда переживание его болезни и воспоминание о полувековой жизни вместе, отошедшей в прошлое, переплетались с думами о будущем. Спасибо моим детям и внукам за то, что они рядом.

Автор

Page 3: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Говорят, что человек умирает дважды. Первый раз, когда покидает мир, и второй раз – когда его забывают последние современники. Со смертью каждого старика умирают второй смертью и все те люди, которых никто, кроме него, уже не знал и живую память которых он хранил в своем сердце. Многое из того, чем живет город, бесследно исчезает за одно поколение. И реконструировать лица, запахи, звуки и настроения можно только по тем немногим отрывочным записям и редким изображениям, которые сохранило нам время. Но наша коллективная память, зафиксирована она или нет, похожа на решето, и о самом существенном нам подчас остается только гадать.

Г. Мак. {1} «Маленькая история Амстердама».

Page 4: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Часть первая

Если жизнь тебя обманет, Не печалься, не сердись! В день уныния смирись: День веселья, верь, настанет.

Сердце в будущем живет; Настоящее уныло: Все мгновенно, все пройдет; Что пройдет, то будет мило.

А. С. Пушкин, 1825

Начало

«СССР. Исполнительный Комитет Одесского Совета Рабочих, Крестьян. и Красноарм. Депутатов. Отдел управления. Подотдел Записи Актов Гражданского состояния. Свидетельство.

Настоящее свидетельство выдано в том, что в книге записей о родившихся, ведущейся на основании декрета Совнаркома УССР от 17 февраля 1919 г., учинена запись 23 дня Января месяца 1923 года, под № 182 о рождении у Филиппа 31 г. и Клавдии 33 л. Стояновых 25 Декабря 1922 г., дочери Татьяны Стояновой. Зав. Паспортным отделом Е… Секретарь А…»

Вот с такого или подобного метрического свидетельства официально начинается жизнь человека.

Потом живи, плачь, радуйся, болей, учись, наблюдай, ищи дорогу. Собственно, все начинается с указания места и имен. Одесса… Мама{2}... Папа {3}... Я их всю жизнь несу в себе. С годами их узнаю все больше в зеркале, чувствую в своих поступках, вкусах, в своем отношении к людям. По ним сужу себя, оправдываю или осуждаю. От них идет все, что когда-то началось и все длится. Их портреты сейчас глядят на меня. На одном мама, статная, красивая, в шляпе со страусовым

пером и меховой горжетке. Простая, русская, открытая, молодая. Под этим портретом висит фотография папы, сделанная за несколько месяцев до кончины. Он в белом халате, виден темный костюм, белая рубашка, галстук. Лицо у него худое, усталое, шевелюра далеко отошла назад и лоб поднялся, но волосы почти не поседели, черные, - по матери он грек, но от болгарских, по отцу, корней всегда отказывался, уверял, что и тот был грек. Но фамилия говорит сама за себя. Две другие фотографии в одинаковых рамках висят на уровне глаз над моим письменным столом.

Под стекло я вложила цветы из Одессы. Маме – фиалочку, папе – гроздь акации. Мама здесь, вероятно, еще гимназистка. Она облокотилась на стол и поддерживает голову рукой. Папа сидит на заснеженной скамье под елью. Молодой врач, он только что прибыл на фронт. Он в полном военном обмундировании – в шинели с погонами, в сапогах, в большой, лихо сдвинутой набекрень белой папахе. Черные глаза, усы, бородка. Он спокоен и уверен в себе. Как я рада, что мне досталось столько их фотографий, снятых задолго до моего рождения! Как

много они рассказывают о жизни, свидетелем которой я не была, но смогла по ним в сердце своем воссоздать формы и связи, приближающие меня к двум десятилетиям до моего появления на свет, времени, которое по многим причинам я люблю и, может быть, несколько идеализирую. U 1

Page 5: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Немного истории

О предках своих я ничего не знаю. Как и когда их принесло в Одессу, мне тоже неизвестно почти ничего. Вероятно, все они попали сюда, как и другие, во второй половине девятнадцатого века. В начале века Одессу объявили порто-франко, что давало большие льготы переселенцам. Но и с отменой льгот люди продолжали отовсюду приезжать, строить и заселять новый город. От моих бабушки {4} и дедушки {5} по маминой линии сохранился старый документ с гербами,

печатями и марками следующего содержания:

Билет

«Предъявитель сего Одесский мещанин Иван Семенов Морозов, с женою Мариею 30 лет, отпущен от Одесской Мещанской Управы для жительства в г. Одессе сроком от нижеписаннаго числа на шесть месяцев; если же в течении льготного месяца после сего срока не явится, то с ним поступлено будет по закону. Дан в восемнадцатый день сего Октября тысяча восемьсот восемьдесят восьмаго года. Член К. Левидов. За письмоводит. Новицкий. За столоначальн. Шифрин. Приметы: лета – 31, рост – в. средн., волосы, брови – тем. рус., глаза - сар., нос, рот – умер.,

подбородок – брит, лицо – чистое».

На обратной стороне документа печать с текстом: «1888 года 18 Октября. Явлен в Петропавловском участке г. Одессы из дома Морозова № 43

по Колонтаевской улице и записан в книге под № 19608». Вероятно, бабушка употребляла эту бумагу в советское время, так как на тексте ее стоит уже по

новой орфографии печать – «Паспорт выдан».

Вместе с этим документом у меня хранится еще один: «Метрическая выпись о смерти и погребении Одесскаго мещанина Иоанна Симеонова Морозова».

«Выпись из третьей части метрической книги Петропавловской церкви Города Одессы, Херсонской епархии, за тысяча девятьсот первый год». За номером 78 записан «Одесский мещанин Иоанн Симеонов Морозов», 42 лет, скончавшийся от апоплексии. Его не исповедывали и не причащали. Он умер 16, а похоронен 18 декабря. Совершил погребение на втором кладбище протоирей Михаил Косовский с диаконом Гавриилом Колеровым. Выпись выдана по требованию Марии Кирилловой Морозовой за подписью причта и приложением церковной печати 1901 года декабря 27-го дня за № 641.

* * *

Для одесситов начало всех начал города связано с Пушкиным. Город старше поэта всего на пять лет. Он первый описал его молодость в главе «Путешествие Онегина». Правда, Пушкин упоминает в этих стихах своего предшественника Туманского {6}, но не хвалит его описания. После Пушкина об Одессе писали многие. Особенно вошла она в описательную моду с начала ХХ столетия. Я как-то вела семинар со студентами на эту тему, и материалов найти можно было очень много. Надежда Яковлевна Мандельштам {7} по этому поводу заметила: «Одесские писатели, если пишут об Одессе, то похожи на петербургских. Обязательно назовут улицу, переулок, мост, по которым идет герой». Это так, и я сама как бы попадаю в Одессу и участвую в развитии рассказа. А встретив в Амстердаме одессита, обязательно спрашиваю, где он жил, и сразу же, еще до его рассказа о себе, могу поведать о нем многое…

U 2

Page 6: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

С пушкинских времен так много изменилось, что можно было бы оставить поэта в покое. Но разве теперь можно почувствовать, к примеру, Петербург, не думая о «Медном всаднике», о «Белых ночах», о «Невском проспекте». Во всяком случае Пушкин описал характер Одессы так, что затронул самое существенное в жизни города, его корни, которые даже почти через двести лет, даже испытав в советское время абсолютную засуху и выкорчевывание всего достойного, даже переживая сейчас полную «американизацию» жизни, т.е. утрату своего лица, - все-таки то здесь, то там дают чахлые побеги, надеясь выжить… Пушкин пишет:

Я жил тогда в Одессе пыльной… Там долго ясны небеса, Там хлопотливо торг обильный Свои подъемлет паруса; Там всё Европой дышит, веет. Всё блещет югом и пестреет Разнообразностью живой. Язык Италии златой Звучит по улице веселой. Где ходит гордый славянин, Француз, испанец, армянин, И грек, и молдаван тяжелый, И сын египетской земли, Корсар в отставке, Морали.

Как ему хорошо жилось в Одессе! И с какой щедрой добротой он описал ее! Пусть это все ушло, но – «это было, было в Одессе...», как сказано у Маяковского в «Облаке в штанах». К концу девятнадцатого века, по подсчетам, население состояло из сорока процентов украинцев,

осевших главным образом не в самом городе, а в деревнях вокруг городской черты. В городе жило двадцать шесть процентов русских, а остальные – армяне, евреи, греки, немцы, итальянцы, французы и испанцы. Только гарнизон и чиновники были русские. А весь торговый и ремесленный люд составляли немцы, итальянцы и греки. Соотношение национальностей в годы моего детства изменилось. Установилось приблизительное равновесие трех групп – русские, евреи и украинцы. Следы греков и итальянцев еще долго можно было найти в жизни города. Не исчезли они и по сию

пору. Недалеко от нас жил парикмахер-итальянец. Дяде Каде{8} так и говорилось – «ты давно не был у итальянца». До самой войны стояли в разных местах города жаровни, на которых греки жарили каштаны и фисташки. Молочницы были сплошь немки. Пока не отобрали у частных людей коров, к нам на дачу каждое

утро являлась краснощекая немка-молочница и наливала в приготовленную посуду парное молоко. Когда мы потом открывали крышку, уже успевал настояться желтоватый слой сливок. Рестораны на центральных улицах, давно потерявшие своих владельцев, продолжали называться

старыми именами – Робина, Фанкони, Ставраки. И до сих пор настоящие коренные одесситы не забыли этих наименований. Уж если задумано начинать с начала, хочется вспомнить историю Одессы. Благо, можно

ограничиться несколькими замечаниями. Северно-западное плато Причерноморья, где был основан город, тянется на десятки километров вдоль берега моря. Эта плоская возвышенность изредка пересекается балками и отрогами и круто обрывается к морю. Места наши всегда интересовали археологов. Они обнаружили здесь следы культуры палеолита. В

VI и V веках до Р.Х. тут обосновались скифы. Потом анты. II век нашей эры открыл бурную эпоху в истории Черноморского побережья. Здесь пронеслись гунны, опустошив земли антов и восточных

U 3

Page 7: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

славян. Они уничтожили молодые поселения греков – Истрию, Исакию и село Одесос, от которого, по-видимому, Одесса впоследствии и заимствовала свое имя. На месте этого села в XV веке появилась турецкая крепость Хаджибей. На нее со временем стали нападать казаки. А в 1789 году, когда разгорелась война с турками, крепость была взята штурмом. По мирному договору с Турцией в 1792 году все побережье Черного и Азовского морей от Днепра

и Буга перешло к России и получило название Новороссийского края. Турки остались за Днестром и Дунаем и выстроили там крепости Измаил, Аккерман и Бендеры. А русские создали свою днестровскую линию с Овидиополем и Тирасполем. В Хаджибейском заливе решено было построить гавань по примеру Неаполя, Ливорно и Генуи.

У Де-Рибасов

В 1794 году на имя Де-Рибаса последовал от Екатерины ІІ рескрипт, где повелевалось построить на месте турецкой крепости гавань и купеческую пристань. Привожу указ Екатерины ІІ с некоторыми сокращениями.

«Нашему Вице-Адмиралу Де-Рибасу, Уважая выгодное положение Хаджибея при Черном море и сопряженные оным пользы, признали

Мы нужным устроить тамо военную гавань купно с купеческой пристанью. Повелев Нашему Екатеринославскому и Таврическому генерал-губернатору открыть там свободный вход купеческим судам, как наших подданных, так и чужестранных держав, коим силою трактатов, Империей Нашею существующих, можно плавать по Черному морю, устроение гавани сей мы возлагаем на вас и Всемилостивейшим повелением вам быть главным начальником оной, где гребной флот Черноморской, в вашей команде состоящий, впредь главное распоряжение свое иметь будет; работы же производить под надзиранием генерала графа Суворова-Рымникского, коему поручены от Нас все строения укреплений и военных заведений в той стране. Придав в пособие вам инженер-полковника Де-Волана, коего представленный план пристани и города Хаджибея утвердив, повелеваем приступить, не теряя времени, к возможному и постепенному произведению оного в действие. (…) Мы надеемся, что вы не токмо приведете в исполнение сие благое предположение Наше, на что,

ведая колико процветающая торговля споспешествует благоденствию народному и обогащению Государства, потщитеся, дабы созидаемый вами город, представлял торгующим не токмо безопасное от непогод пристанище, но защиту, ободрение, покровительство и словом все зависящие от вас в делах пособия; через что, без сомнения, как торговля Наша в тех местах процветет, так и город сей наполнится жителями в скором времени. Пребываем вам впрочем Императорскою Нашею милостию всегда благосклонны. Дан в Царском Селе, мая 27 дня 1794 года. Екатерина.

Адмирал Хосе де Рибас (русифицированное написание фамилии – Дерибас Осип (Иосиф) Михайлович) вошел в историю как основатель Одессы. Испанец по национальности, он родился в Неаполе. Служил в неаполитанской армии, а в 1772 году перешел на русскую службу. Участвовал во всех Суворовских сражениях, позже – в строительстве Одессы. И стал у нас первым градоначальником. С внучатым племянником этого Иосифа Михайловича, Александром Михайловичем де-

Рибасом{9}, мы были близко знакомы. Хочу сразу отметить, что его фамилию мы знали именно в таком написании. Не Де-Рибас, как у Екатерины ІІ, и не де Рибáс или Дерибáс, [15]как в Большой Советской Энциклопедии. И произносили ее с ударением на «и» - де-Рибас. С тем же ударением говорили «Дерибасовка». Ребенком я часто заходила к де-Рибасам, так как Александр Михайлович предложил маме то, что

называется «руководить» мои чтением. В жизни мне посчастливилось иметь несколько добрых

U 4

Page 8: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

наставников, специалистов своего дела, людей со вкусом и опытом, умевших раскрыть действенную красоту искусства. И по языкам, и по музыке, и по рисованию. Не их вина, что все их старания не принесли и десятой доли возможного урожая! При неплохих способностях мне не хватало усидчивости и прилежания. При этом, я ведь сознавала значительность того, что мне давалось! Собрание книг у нас дома было небольшое – лишь два так называемых американских книжных

шкафа: узких, застекленных, в шесть или семь полок. И была «вертюлька» с папиными медицинскими изданиями. Но были в брокгаузовском издании Шекспир и Байрон, была в этом же издании замечательная многотомная энциклопедия. Когда у нас стал бывать Пяст{10}, появились переводы испанцев – Тирсо де Молина, Лопе де Вега, Сервантес. Прекрасное издание Рабле в переводе того же Пяста. Верхарн, Рембо, Маларме, Блок, Брюсов, Ахматова. Конечно, были Пушкин и Лермонтов, в издании Сытина, - большие красные фолианты. К А. М. де-Рибасу я приходила раза два в месяц. Как сейчас вижу его кабинет – книги, книги,

книги; большой овальный портрет жены и мягкое кресло с высокой спинкой, в котором всегда утопал Александр Михайлович. Теперь в Художественном музее на Софиевской, в бывшем дворце графа Нарышкина висит портрет А.М., сидящего в этом кресле, кисти Волокидина {11}. Ходить к де-Рибасам мне стоило усилий. Затаенное чувство вины говорило, что прочла я то, что

было положено, совсем не так, как следовало. Читала я всегда много и с удовольствием, но уж очень поверхностно. Был с моим чтением связан и снобизм – при случае я любила похвастаться тем, что знаю. Однако, сидя у Александра Михайловича и сознавая, что значит быть у него, я страдала от своей поверхностности, чувствовала вину и считала себя дубиной. Я не могла выжать из себя ничего. Мне исполнилось четырнадцать лет, когда я в первый раз прочла «Войну и мир». В разговоре с

А.М. о романе мне пришлось сознаться, что, читая, я пропускала целые главы. Все описания военных действий, все историко-философские размышления. Не знаю, ожидалось ли от меня другое, но я услышала тогда, что де-Рибас прочел «Войну и мир» четырнадцать раз! Вероятно, он сообщил мне это в утешение, присовокупив, что читал роман каждый раз по-новому. С тех пор прошло почти семьдесят лет. За это время мне удалось перечитать роман трижды. И действительно каждый раз по-другому. Помню, как А.М., чтобы увлечь меня, а может быть просто для своего удовольствия, читал мне

Пушкина. Помню, как советовал прочесть какие-то отрывки из Библии, будучи агностиком. Раз он попросил меня прочесть вслух несколько страниц из «Несчастных» Гюго. Теперь их почему-то называют «Отверженные». Интересной подробностью моих «литературных» хождений к де-Рибасу был Иван Бунин {12}.

А.М. очень любил его, но имя Бунина в их доме не произносилось. Анна Николаевна Цакни {13}, жена А.М., была первым браком замужем за Буниным. Их союз был настолько трагичен, что Бунину было запрещено видеться с маленьким сыном. Мальчик умер четырех или пяти лет. Жизнь Анны Николаевны с Буниным настолько ранила ее, что она не выносила никакого напоминания о нем. Когда они женились, Бунину было 27 лет, ей – 18. За полгода до свадьбы Бунин писал: «Я сам очень серьезно и здраво приглядываюсь. Она

красавица, но девушка удивительно чистая и простая, спокойная и добрая. Это говорят все давно ее знающие. Про средства точно не могу сказать, но 100 тысяч у Цакни, вероятно, есть…». Бунин очень болезненно переживал разлуку с женой, думал о самоубийстве. Но утешал себя в письмах к брату следующими рассуждениями: «Сказать, что она круглая дура, нельзя, но ее натура детски тупа и самоуверенна, она глуповата и неразвита, как щенок. Ни одного моего мнения ни о чем – она не ставит даже в трынку». В другом письме Бунин признается, что жена его не любит и что он от этого страшно страдает:

«Вечером я расплакался до безумия… я связывал ее… она насиловала себя, подделываясь под мою жизнь и под мою серьезность…»

U 5

Page 9: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Я прочла эти письма через много лет после окончания войны и в который раз оправдала себя в неприязни к Бунину как к человеку, и в том, что, скрепя сердце терпением, слушала в юности рассказы Бунина, которые фрагментами читал мне вслух Александр Михайлович, когда Анны Николаевны не было дома. К тому еще я чувствовала себя тогда, невольно, заговорщицей… Бунин Анне Николаевне настолько опостылел, что, когда в 1933 году до нее дошли слухи о

Нобелевской премии, которую получил Бунин, она, как рассказывала мама, удостоила это известие презрительной улыбкой без комментариев. И всё… Анну Николаевну недолюбливали. Уж очень она была неприступна, горда и самостоятельна. Но ее

искренне уважали и оказывали ей глубокое почтение. Де-Рибас был некоторое время директором Одесской Публичной библиотеки. Уйдя на пенсию, он

остался жить в своей прежней квартире при библиотеке. Но с течением времени от нее остались только его кабинет, большая кухня, ванная и каморка за кухней, где обитала Анна Николаевна. У этой квартиры было, однако, для того времени неоценимое преимущество: она не сообщалась с остальными комнатами, т.е. не оказалась коммунальной. И войти в нее можно было через черный ход. Гостей, если их приходило много, принимали за большим столом в кухне. А много их бывало по субботам – у де-Рибасов был в полном смысле слова салон. Приходили главным образом художники. Они и задавали тон. Регулярно бывали ученые медики.

Приходили музыканты и литераторы. Постоянным гостем и другом был Владимир Петрович Филатов {14}, всемирно известный глазной хирург, которого на дерибасовских субботах особенно ценили как поэта и тонкого религиозного мыслителя. Для Одессы конца двадцатых и тридцатых годов эти собрания в доме де-Рибасов имели не

меньшее значение, чем петербургские среды «на башне» Вячеслава Иванова {15}. Владимир Алексеевич Пяст был завсегдатаем обоих салонов и высоко ценил «кухню» де-Рибасов. Годы, о которых сейчас идет речь, - начало и середина тридцатых, - были в Одессе особенно

тяжелые. На субботах угощали, да и то, если был, пустым чаем. Зимой, при многоградусных продолжительных морозах, паровое отопление не работало. Тогда гостей принимали в ванной, стараясь согреть ее примусом. С этим обстоятельством связано шуточное стихотворение Пяста ко дню ангела хозяйки. Он жил в те годы в ссылке в Одессе, после пребывания «в местах более отдаленных». Но у него уже налаживались связи с издательствами «Искусство» и «Академия» и с театром Мейерхольда {16}. В Москве печатались пястовские переводы Тирсо де Молины, Сервантеса и Рабле. Гонорары задерживались, на что он и намекает в шутке:

Мой букет прекрасных роз К «Академии» прирос… И пустой пред донной Анной Я к ее шагаю ванной.

Когда-нибудь я еще вернусь в воспоминаниях о том, что в моей жизни значил Пяст. Теперь же еще несколько слов о де-Рибасе. Я помню, как его хоронила Одесса в 1937 году. Для меня это была первая встреча со смертью. Его гроб несли на руках через весь город. За ним шли сотни людей. Вероятно, теперь остались считанные люди, знавшие его, а главное, понимающие все значение его личности, ценившие его и как ученого, и как радушного хозяина, доброго человека с тонким вкусом и юмором, сумевшего объединить вокруг себя и утвердить все значительное, что корнями уходило в культуру девятнадцатого века и ею питалось. Одним присутствием своим он отстранял и смягчал, шедшее Бог знает откуда, хамство и

уравниловку. От него отлетало все, что с некоторых пор вошло в привычку считать «за типично одесское». Т.е. всякого рода «хохмы», песни дешевого пошиба о всяких сонях и костях (которые теперь с тоской распевают не только в Одессе, но и за океаном), рассказы об одесских бандитах и

U 6

Page 10: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

налетчиках, с легкой руки Бабеля. Одним словом, де-Рибас не принимал всего того, что можно подвести под понятие «Одесса-мама». По всей России известно, что главная улица у нас называется Дерибасовская, что по ней

фланируют жители и что она так названа в честь какого-то француза, основавшего город. Но редко кто знает, что Александр Михайлович написал чудную книгу «Старая Одесса», богато иллюстрированную историю становления в России нового европейского города, что в ней запечатлены события и образы людей, с любовью этот город задумавших и из небытия создавших. Кто еще помнит, что Александра Михайловича, никогда не прогуливавшегося по Дерибасовской, хоронило так много людей, нежно любивших свой город? Но я надеюсь, что есть у нас еще хорошие летописцы и что они напишут о «новой старой Одессе». Анна Николаевна скончалась в середине шестидесятых годов в богадельне, как еще некоторые

называют старческие дома. Но пробыла она в ней, слава Богу, не долго. До этого она продолжала жить на Херсонской, но уже в другой, коммунальной, квартире на первом этаже. После войны, навещая Одессу, я была у нее несколько раз. Сейчас передо мной лежит ее письмо, написанное дрожащей рукой в шестьдесят втором году. И я

слышу ее решительный грудной голос: «Таня, держите голову при всех обстоятельствах высоко и гордо. У вас есть на это право. И, пожалуйста, чтобы никогда не было рук у лица. Это некрасиво!». Вот, до сих пор не забыла, но советом не пользуюсь, думаю, нет у меня на это права…

Еще немного истории

Первая четверть века жизни Одессы оставила истории четыре имени. Они живут в названиях улиц и памятниках. Улицы, конечно, все время переименовывали. Но теперь имена вернулись: Дерибасовская, Ланжероновская, Ришельевская, Воронцовский переулок{17}. А вот пятое имя, не менее для истории города важное, забыли. Это Франс Павлович де-Волан{18} (в БСЭ – Деволлан)*20*. Знатоки-архитекторы называют его просто «наш голландец». Он инженер, выходец из Брабанта. Его умению и таланту город обязан своей четкой, стройной планировкой и сооружением первых зданий. Таня Шевалёва{19}, архитектор-историк, бывавшая со своим отцом{20}, замечательным психиатром, на дерибасовских субботах, рассказывала мне с трогательным восхищением о работах Ф.П. де-Волана, о том, как она радовалась, найдя на севере России планировку и следы построек «голландца». Он работал там уже после Одессы.

* В последнее время имя Франца Деволана привлекло внимание одесситов. В его честь названа улица, установлен барельеф, издаются книги (здесь и далее прим. составителя)

Город расположен вокруг глубоко врезавшейся в материк бухты. Планировка выполнена так, что одесситы говорят: «куда в Одессе не пойдешь, тудою можно выйти к морю». Город стоит высоко над ним. Поэтому гавань и все, что происходит в порту, действительно, видно с многих сторон. Несколько красивых лестниц спускаются в порт. А самую замечательную, Потемкинскую, с неожиданной перспективой сужения, если смотреть вниз, знает весь мир по фильму Эйзенштейна. Одесса строилась в то время, когда ведущая роль в архитектуре принадлежала Петербургу. Там

работала плеяда зодчих, иностранных и русских, оказавших влияние на форму и общий характер зданий Одессы. Большим преимуществом было, безусловно, то, что город рос по заранее разработанному де-Воланом плану как своего рода ансамбль. И Екатерина ІІ, и Александр І выделяли на строительство громадные суммы. Театр, городская больница и биржа были построены по петербургскому образцу. Но уже к середине ХІХ века вышла на первый план псевдоготика, особенно в постройках миниатюрных «замков» в центре и в дачных пригородах.

U 7

Page 11: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Говоря об архитектурном облике Одессы, надо упомянуть одесские дворы. Их пытался описать Паустовский{21},но не смог передать их обаяния. В этих дворах нужно пожить. Их прелесть не только в том, что они сплошь окружены галереями, со временем застекленными, или колоннами, увитыми виноградом. И даже не в наличии во многих дворах колодцев, часто мраморных, с барельефами. Но, может быть, именно в том, что они покрыты травой, что стоит где-нибудь в углу дерево, а под ним скамейка. Что в этих дворах всегда что-нибудь происходит – детские игры, бесконечные разговоры, ссоры, а подчас и драки, а потом примирения. И еще мало ли чего. Мы не жили в таком дворе, и в детстве мне его очень не хватало. Наш красивый капитальный дом

был выстроен в начале века. Двор заасфальтирован. И только в самом центре, за невысокой круглой оградой, было оставлено немного земли, где росли два неудачливых клена, не столько, чтобы оживить огромный серый колодец двора, но чтобы можно было протянуть веревку и сушить на ней белье или выбивать ковры. В начале тридцатых годов, когда мы подрастали и так хотелось играть с детьми, в нашем дворе это

было для нас исключено. Я не считала, но говорили, что перед войной в нашем доме жило двести детей. Это были главным образом дети из еврейских семей, перекочевавших в Одессу из разных местечек, которых так много было в черте оседлости. Мы как-то отличались от их компании. В те годы домоуправление наглухо забило парадную дверь с улицы, и пройти к себе нам можно

было только через двор. Таким образом дворнику было сподручнее наблюдать и за жильцами, и за приходившими к ним посетителями. Так вот, когда мы подходили к дому, то с улицы кричали маме, чтобы она выходила встречать нас во двор. В противном случае мы почти всегда подвергались не то чтобы избиению со стороны этой гурьбы детей, но всякого рода нападкам. Они могли преспокойно запустить в нас камнем. Мы никогда не понимали, за что. Вероятно за то, что принадлежали к недобитой интеллигенции… Как страшно было подниматься по черной лестнице – темнота, железные перила всегда загажены,

под ногами шмыгают замызганные коты, в открытых мусорных ведрах возятся крысы. Войдя, надо было минуту постоять, чтобы глаза привыкли к тусклому свету, который с трудом пробивался через фонарь – стеклянный просвет – на потолке пятого этажа. На этот черный ход выходили только двери кухонь и замазанные грязной краской окна уборных, которые теперь называются «туалеты». Вонь стояла страшная. Когда в пятьдесят восьмом году, после четырнадцати лет отсутствия, я опять попала в мой родной

дом, хотя уже не с черного хода, я ощутила себя чисто физически в своем детстве. Детей уже не приходилось бояться. Но эта вонь, ужасная, знакомая вонь гниющих отбросов и мочи! Интуитивно, как защитная реакция, вспомнился рассказ мамы о том, как выглядел этот парадный ход в девятьсот шестнадцатом году, когда была куплена квартира – широкая белая мраморная лестница и красная ковровая дорожка по ней, витражи в пролетах, а внизу швейцар в красной шапке… Я отвлеклась, вспомнив эту существенную нерадость детства. А хотела сказать совсем другое, как

мне дорог мой город, все его повороты, прямота его улиц, как мне дороги воспоминания тех, кто поведал мне больше, чем я могла на своем опыте узнать.

Мои первые годы

У меня сохранилась пленка почти тридцатилетней давности – разговор мамы с тетей Ксеней{22}! Она рассказывает о моем рождении и не знает, что я ее записываю. Появилась я на свет в семь часов вечера. Накануне мама с папой провели вечер у их обоюдной кузины (маминой – по бабушке, папиной - по его отцу) Фофы Стояновой{23}. Звали ее, собственно, Ефросиньей, но имя это она не любила. Отец ее, дядя Степан, был состоятельный человек, и Фофа в свое время закончила два факультета, юридический и медицинский. Однако, по мнению моего папы, (да простит она ему!), Фофа осталась круглой дурой, стыдясь своего «деревенского» имени. U 8

Page 12: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Ее муж-гинеколог, Григорий Константинович Живатов{24}, как раз в то время возглавил новооткрывшуюся при университете гинекологическую клинику. Провожая маму, он сказал ей: «Вот я приду завтра в клинику, а вы, Клавочка, уже будете там!» Так оно и случилось. Дядя Гриша был человек веселый, давно уже привык к стонам и крикам рожениц. Время от

времени он заглядывал к маме в палату, сыпал анекдотами и шутками, уходил домой завтракать, потом обедать. А я все не появлялась на свет Божий. Мама, по ее выражению, уже давно «не могла жить». Наконец ее переложили на стол, как она говорила – на сковородку, «да, на самую настоящую сковородку». Мне неясно, как сковорода могла сочетаться с оборудованной по последнему слову науки клиникой. Но это помогло, и я выскочила на радость и заботы окружающих. Когда дядя Гриша торжественно поднес меня к маме, та не поинтересовалась, кого она произвела

на свет, но только спросила – «ребенок белый или черный?», т.е. блондин или брюнет, подразумевая, похож ли он на нее или на папу. Здесь кроется сложность родительских отношений. Замечания о «белянках» и «чернушках», что первых мама предпочитает вторым, сопровождали нас всю жизнь. О вкусах не спорят, но я думаю, что тут мама как-то отмежевывалась от отца. Для Наты{25} это в детстве не могло быть приятно, хотя она не соглашается со мной – уж очень крепко мама нас обеих любила.

О папе в Одессе

Папа закончил университет и стал врачом во время Первой мировой воны. Родители венчались в маленькой церковке на Французском бульваре. До этого папа чуть ли не десять лет добивался маминой руки. А она все не могла решить. Были у нее и другие претенденты. Даже серьезный кандидат в женихи, некий Эрнест Гаук, полковник царской армии, уехавший тогда же куда-то на Север. Мама была красивая, веселая, общительная и пользовалась успехом. Но, по ее словам, она не была

в состоянии соединить жизнь с человеком, который во всех отношениях не ощущался бы нашей бабушкой как «свой». Я думаю, что «виновата» была не только бабушка, но вообще все ее окружение, то, что у нас называлось «Морозовским кодлом». Папа же был совсем «свой», очень любил мамину маму, как, впрочем, все ее зятья. В нашем семейном медицинском окружении как бы самом собой предполагалась медицинская

научная карьера. Научной карьеры папа не сделал. Явно, к некоторому неудовольствию мамы. Иронизируя, она приводила смехотворную, якобы папину, аргументацию – отсутствие специального для научной работы письменного стола, где можно было бы удобно разложить необходимые книги и бумаги. Безусловно, способности к научной работе у папы были, как и необходимые для нее связив медицинском научном мире. Но он по натуре своей был настолько неусидчивый и любящий практическую работу человек, что от него нельзя было ожидать того, что не было ему свойственно. Специализация его была ревматология, связанная с бальнеологией, т.е. деятельностью курортов. Бальнеология задолго до революции была в России, на Причерноморье и Кавказе, на высоком

уровне. В Одессе уже с середины ХІХ века стали применять грязевое лечение и разные ванны. Происходило это на лиманах, Хаджибейском и Куяльницком, который первоначально назывался Андреевским*25*. Не говоря уже о ревматизме и последствиях полиомиелита, грязевое лечение благотворно действовало при разных нервных заболеваниях. Вода лиманов намного солонее морской, а дно покрыто толстым слоем черного ила. Это и есть лечебная грязь. На склонах берегов лиманов появилось много грязелечебниц, санаториев, гостиниц, дач. А также парки и летние театры.

*25*Первое лечебное заведение на Куяльницком лимане открылось в 1823 г., на Хаджибейском – 1834 г.

U 9

Page 13: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

После революции санатории национализировали, разгромили частные дачи. Из-за границы приезжать, разумеется, перестали. Но грязелечение продолжалось. Санатории были всегда переполнены. Дело было настолько хорошо поставлено, что казалось – на века. Однако все потихоньку пришло в упадок. Последний разрушительный удар принесли годы войны. Как там на лиманах орудовали, не знаю. Но, приехав в конце пятидесятых годов в Одессу, я

поехала в Хаджибейский парк. Там осталось еще несколько столетних дубов. Их охватить можно было только втроем. Вдвоем не получалось. Это были мои знакомцы, я собирала в раннем детстве под ними желуди. А пруд исчез, высох. От ванного отделения и павильонов остались одни разрушенные стены. Повсюду было пустынно. Только у самой воды лимана, по солончакам бродили странные

существа. Не для меня, но для Алеши{26}. Я, конечно, сразу все уразумела, но взглянув глазами Алеши, увидела в этих существах не наших земных обитателей, а людей с какой-то иной планеты. Один прохаживался над водой голый, с одной только абсолютно черной рукой. У другого была черная шея, у детей черные носы и тому подобное. На фоне разрушенных зданий, кочковатой земли, кое-где покрытой низенькими растеньицами, они казались неприкаянными существами. Но они верили в целебную силу грязи и лечились… Первые мои детские воспоминания связаны именно с Хаджибеем, где в конце двадцатых годов

папа был главным врачом курорта. Дом, где мы проводили летние месяцы, стоял в парке над прудом. К нему с террасы спускалось несколько невысоких ступенек. Возле них стояла маленькая старая плоскодонка, на которой мы иногда катались. В центре пруда был островок, таинственно заросший плакучими ивами и кустарником. В пруду плавали золотые рыбки и лебеди. Один лебедь, я помню, был черный, и если, гуляя вдоль пруда, мы не видели его, я капризничала. Однажды бабушка привезла мне из города в подарок сетку с резиновыми мячиками. Они были

раскрашены по четвертям в красный и синий цвет. Мы пошли гулять вокруг пруда с бабушкой и тетей Феней{27} (Тетушкой, как она просила нас ее называть), которая в высокой детской коляске везла полугодовалую Нату. А мне уже было три с половиной года. Присели отдохнуть над прудом, а я занялась мячами. Один, конечно, покатился от скамейки к воде. Бабушка за ним. Она успела схватить мяч, но, потеряв равновесие, опрокинулась в воду. Я вижу, как она лежит там на спине в своем коричневом в белых цветочках платье. Платье раздулось и держит ее на воде. А вокруг ни души. Тетушка бросилась к ней. Я остолбенела, увидев, увидев, как от скамейки отделилась коляска и медленно поехала к пруду! Слава Богу, ее успели остановить… Как вытащили бабушку из воды, не помню. Обычно по парку гуляли больные, и хотя был час

ужина, кто-то все-таки подоспел. Я вижу, как двое мужчин, подхватив под руки «утопленницу», ведут ее к дому. Я бегу за ними по мокрому следу, который оставляют струйки воды, стекающие с мокрого платья бабушки. Это первое воспоминание жизни. Оно, как и всё, связанное с Хаджибеем, относится к тому

времени, когда папа был еще с нами. Я ощущаю его постоянно вкраплениями во все, что происходит. Я вижу, как он порывисто встает из-за стола или шагает по террасе. Я вижу его в развевающемся белом халате, окруженного пациентами, он что-то им говорит и ни секунды не стоит спокойно. В руке у него мундштук или трубка. Руки его я узнала бы среди десятков других – большие, с длинными пальцами, худые и нервные. Мои очень похожи на них…

Второе воспоминание этого же дета: мама кормит грудью Нату на дворе за домом. Я сижу рядом, а мимо нас пастух проводит домой коров. Я почему-то смеюсь, но помню, что мне страшно.

Не знаю, сколько комнат было в доме, но вижу одну большую, выходящую на увитую диким виноградом довольно темную террасу. Справа в углу стоит детская кровать. Если взобраться на нее, можно из ниши достать конфеты…

U 10

Page 14: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

И еще одно воспоминание того же года, но мы уже в городе. В гостиной крестят Нату. Ни купели, ни младенца, ни присутствующих не помню. Вижу только со спины широкую блестящую фелонь, золотую одежду священника. Мне очень хочется забраться под нее… Помню еще одно лето на Хаджибее, но уже не в доме над прудом, а на горе за парком. Я болела

тогда тяжелой формой брюшного тифа. От болезни осталось чувство страха, даже ужаса, когда в самый разгар заболевания мне старались сбить температуру. Процедура состояла в том, что ночью, когда температура достигала высшей точки, меня заворачивали в холодную мокрую простыню, мне казалось – ледяную. Простыня вбирала в себя жар, и становилось легче. Я вижу, как они – Тетушка, мама и папа – стоят надо мной и вдруг очень быстро Тетушка заворачивает меня в этот ужас. Кто не испытал это чувство, пусть прочтет сказку братьев Гримм о молодом человеке, который не знал, что такое страх, и всякими невероятными способами пытался познать его, пока жене не надоело и в одну прекрасную ночь она окатила его, спящего, ведром ледяной воды. Зато какое радостное чувство осталось от периода выздоровления. Я лежала под соснами. Пришел

дядя Володя Белов{28} с Олегом{29} и принес «дамские пальчики» - чудесный белый виноград без косточек. Его еще и очистили для меня от кожицы. Как это было вкусно, и как радостно чувствовать, что болезнь прошла! По выходным дням для больных в парке в Зеленом театре устраивались концерты, приезжали из

города артисты и публика. Меня сажали на плечи и подходили к самой рампе раковины. Обыкновенно делал это папа. Но однажды приехал Шура Титов{30}. Он был очень высокого роста и, я помню, как конферансье сказал, что вот, если этот товарищ промочит ноги, то заболеет не раньше, чем через несколько дней. Под впечатлением этих концертов, где был и балет, и оркестр, и комедия, я решила, что стану балериной или, по крайней мере, дирижером. На полянке под соснами начались первые упражнения с дирижерской палочкой, которую сделал мне Шура Титов… В это же лето промелькнуло, как тень, не то впечатление, не то чувство, что между мамой и папой

не все так, как должно быть. Ни размолвок, ни ссор в памяти не сохранилось. Но как-то на террасе у нас мелькнуло лицо медицинской сестры. И с ним я связала неладное. Жалею, что не сохранилось в памяти почти ничего из ежедневной семейной жизни – ни как мы сидим за столом, ни как приходят и сидят за столом гости. Все это связано с более поздним периодом. Одно только вижу, как приносят в ведре красных вареных раков и пиво из «биргалки», что против нашего дома в городе. Помню, что при папе была у нас прислуга Берта. С ней связан мамин рассказ о последних

материально тяжелых месяцах папиной жизни с нами. Шел двадцать девятый год. Хаджибейский курорт был крупнейшим в Одессе. Должность главврача подобного учреждения мог занимать только член партии. Папа таковым не был и вынужден был уйти. Так он оставил Одессу. До окончательного отъезда в Крым, где он первоначально надеялся найти работу, прошло несколько месяцев без средств. Но Берту всё держали, и только ей подавалась еда, на которую она имела право и рассчитывала. Котлеты, например, готовились только для нее, и она их с аппетитом съедала… В последнюю папину одесскую зиму были с его участием устроены два детских праздника: 25

декабря – день моего рождения, и 25 января – Татьянин день. Дни эти, как и другие семейные события, праздновались у нас всегда. Отмечались, разумеется, и все скорбные даты. На то рождение мое дядя Миня{31} сделал кукольный театр, маленький, соорудив его из картона. Он оклеил все цветной бумагой и поставил на пианино, которое стояло посреди комнаты. Куклы были тоже из картона, с мило вырисованными личиками. Дядя Миня управлял ими, и мы видели, как ходят его руки. Но это нисколько не разрушало иллюзии всамделишности пьесы о Петьке-трубочисте. Мама сидела за тем же пианино и по ходу действия воспроизводила песенки действующих лиц. Гораздо интересней был маскарад, в котором принимали участие только дети. За несколько дней до

именин стали готовить костюмы. Все были страшно возбуждены. Мне как будущей балерине сшили настоящую пачку бледно-сиреневого цвета. Лиф, помню, был расшит золотыми нитками. Гораздо интереснее был Наткин костюм. Она представляла красный мак. Красные лепестки для юбочки и U 11

Page 15: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

шапочки вырезали из красной папиросной бумаги, а потом их раскрашивали тонкими черными штрихами. Лепестки подклеивались ярусами на платьице. Костюм исключительно шел ей – к ее круглому лицу с челкой, черным глазкам. Она была прелестный «красный мак». Однако, когда в разгаре праздника мы разошлись и стали беситься, лепестки не выдержали и стали один за другим опадать. Ната горько плакала, а Тетушка прикрепляла их на скорую руку и утешала свою любимицу. Все костюмы я не помню. Но был еще один нежный розовый цветок – Верочка Рябушина{32}.

Были два рыцаря со шпагами – братья Ивановы, Корнюша{33} и Сева{34}. Корнюша погиб на финской войне. Сева же в сорок втором году женился. И я впервые присутствовала на венчании, в церкви на Старопортофранковской. Оно запомнилось еще и потому, что, когда мы вошли в храм, там шло другое венчание. У аналоя стоял Петр Лещенко{35} с молоденькой пианисткой, как тогда говорили, тапершей, Верой. Мы ее знали в лицо по фойе кинотеатра, где перед войной она играла в «джазе». Ну а Лещенко был легендарной фигурой. Его пластинки припечатали словом «мещанские», и крутить их было запрещено. И вот он стоял в румынской офицерской форме, просто так. На маскараде у меня был кавалер – Пьеро, клоун в белом балахоне с жабо, с красными помпонами-

пуговицами, в остроконечном колпаке – Олег Белов. Других не помню. Но эти оставили след в жизни и сами, и жизнью семей, из которых вышли…

Дерибасовка

Папа уехал ранней весной тридцатого года. И сразу же стал вопрос о даче на лето. В Одессе считалось недопустимым оставаться летом, особенно детям, в городе. Раньше у нас были лиманы. Теперь они отпали. Первые два года отсутствия папы у него была возможность посылать деньги на дачу. Ее, конечно, надо было найти. И не где-нибудь в степи, а у моря, потому что морские купания, морские ванны, как это называлось, были тоже «необходимы для здоровья». Я подписываюсь под этим и абсолютно уверена, что семьдесят лет с лишним, что я живу на земле, именно море поддерживает мое здоровье. И не только телесное. Был у меня один год без моря – сорок пятый, уже в Голландии. Береговая линия, пляж и дюны

были заминированы… Когда передо мной море, я развожу руки и хочу обнять его. Особенно тянет на южное море, где камни, скалы, прозрачная вода и видишь дно. В Одессе трудно было входить в море: ужасно острые были камни, приходилось на руках осторожно пробираться вглубь и тогда уже наслаждаться, плыть и петь. Как я была счастлива, когда после свадьбы Алеша повез меня в Югославию, в Риеку. Это было

лето пятьдесят третьего года. Мы поехали с рюкзаками и палаткой. Очень скоро нашли у моря прелестное местечко. Там, я думаю, когда-то стоял дом. Правда, следов его не было. Только от берега вглубь шел каменный мостик. Вода была чистая, вокруг никаких туристов. Алеша ходил за продуктами, мы готовили в котелке еду. Со мной было маленькое Евангелие, и тогда я в первый раз прочла «Откровение от Иоанна».

Впечатление оно произвело ошеломляющее: с одной стороны южное море, хоть и не Черное, но все равно родное, наконец обретенное после стольких лет разлуки, с другой – такой насыщенный, непонятный и до глубины души смущающий текст: «Горе живущим на земле и на море!», «Пришел великий день гнева Его, и кто может устоять?», «Имеющий ухо да слышит!». Я чувствовала, что эти слова обращены ко мне, что их надо пропустить сквозь сердце и сознание. Это было трудно, не получалось. По возвращении в Амстердам у меня появилась случайно (случайно ли?) книга «Откровение в

грозе и буре» Н. Морозова{36} – астрономическое и метеорологическое толкование Апокалипсиса, иллюстрированное объяснение тому, что увидел, услышал и описал апостол Иоанн из Патмоса, находясь в пещере, открытой к морю. Морозов авторство апостола отрицает, относя текст не к концу первого века, как установили историки и филологи, а к концу четвертого, т.е. написан он Иоанном U 12

Page 16: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Златоустом. Исследование довольно любопытное, но не объясняет ничего. Ему не хватает главного – духовной интуиции. Вот куда может завести рассказ, построенный на ассоциациях, если он связан с морем. Добавлю

только: в то лето я чувствовала себя в раю… В детстве с купанием был связан строгий ритуал. На берегу было позволено оставаться никак не

более двух часов. А в воде сидеть два раза по пятнадцать минут. Этого правила придерживалась все одесские мамаши. У моря стоял их не умолкавший крик, обращенный к соням, борям, юрам. Детей вызывали из воды, большей частью безрезультатно. До сих пор я слышу «Бора, выйди с мора, чтоб у тебя ножки отсохли!» или что-то похожее. Два лета подряд маме удавалось находить комнаты в районе так называемой Дерибасовки,

большой дороги, соединяющей Средний Фонтан со степью. Наша первая дача была в двадцати минутах ходьбы от моря. Она была как зеленый остров среди полей ржи и пространства, засеянного гарбажейкой. Эта гарбажейка как слово не дает мне покоя. Я не могу его найти ни в русском, ни в украинском словаре. Может быть слово это молдаванское или болгарское? Оно в Одессе до сих пор в употреблении. Это очень вкусный мелкий зеленый лук. Два дерибасовских лета пошли для нас весело. Мы уже были постарше, и с нами жили Ивановы,

Сева и Корнюша. Вместе ходили купаться. А море – это не лиман. От него исходит сила, задор. Правда, температура воды летом может быть из-за течений очень капризна. Бывают среди жаркого лета дни, когда в воду войти невозможно, не то что купаться – вода ледяная. А зайти поглубже хочется, мы учимся плавать, уже держимся на воде и чувствуем, что еще немного и мы поплывем. И я поплыла! В семь лет! Пока, правда, по-собачьи. В перерыве между купаниями мы собираем гладкие коричневые камешки и ракушки, чтобы

наклеивать их на коробочки. Особенно мы любим домики рака-отшельника. В них почти всегда есть дырочка, и можно делать ожерелья. С дачи мы бегали на поля и прятались в высоких колосьях. Когда рожь скосили, мы гоняли по жнивью босиком. Это очень больно, но ужасно весело. У нашей дачной хозяйки был сын. Лет двадцати, а может быть моложе. По-моему, он еще не

брился. Помню его нежную кожу с пушком. Он краснел и опускал глаза, когда разговаривал. И ресницы у него были длинные-длинные. Без сомнения, я была в него влюблена. В голову не приходило сравнивать его с Корнюшей или Севкой. Один раз он принял участие в наших играх. Это была даже не игра. Против нашей дачи, через дорогу, среди высокой травы под деревьями стояли непонятно почему две прекрасные мраморные ванны. Рельефы гирлянд на них давно почернели от времени. И ванны эти поэтому казались еще более загадочными. На дне у них не было отверстия для спуска воды. Молодой Витвицкий натаскал в них ведрами воду, и несколько дней, пока вода окончательно не превратилась в грязь, мы, как маленькие лесные существа, украшенные венками и листьями, разыгрывали какие-то фантастические сценки. Съехав осенью с дачи, мы обнаружили, что Витвицкие живут в двух шагах от нас и содержат

своего рода частную библиотеку для детей. За плату. У них были «книги для юношества», которые как книги, заклейменные словом «мещанские» и запрещенные, из городских библиотек были изъяты. В книгах этих описывалась жизнь, для моего поколения больше неведомая – романы и повести Вербицкой и Чарской. (Кстати, теперь их опять в России стали переиздавать). У них были все переводы Дюма-отца, путешествия Луи де Буссенара, Рокамболь, Шерлок Холмс и многое другое. Несколько лет подряд, сначала с мамой, а потом с Натой мы ходили к ним брать книги. Изредка я

сталкивалась с предметом моих воздыханий. Говорили, что он готовится стать священником, как его дед. Это увеличило интерес к нему, особенно после того, как мы увидели, что он прислуживает архиерею в соборе. Вскоре всю их семью сослали.

U 13

Page 17: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Преображенский Кафедральный собор

Витвицкие жили против собора, а из окна нашей спальни видна была его колокольня с часами, и по ним мы узнавали время. Настенные часы у нас не приживались. Нет их и в Амстердаме. Вернее, ест, но не идут. В Одессе классические настенные часы с маятником шли плохо, они всегда должны были висеть криво, под большим углом. В Амстердаме мы тоже бегаем смотреть на часы в кухню, откуда видна башня Южной Церкви. Тут над часами дата – 1614 год. В свое время с другой стороны на них смотрел Рембрандт. А для меня взглянуть на эту башню и увидеть дату означает переключиться на русскую историю – конец Смутного времени, начало царствования Романовых. Ну что там значит один год... Собор построен был в классическом стиле, с высокой четырехугольной колокольней, большим

базиликообразным куполом над алтарем, колоннами. Собора давно уже нет*35*. С его разрушением ушло что-то очень важное из облика города – у него вырвали сердце. Собор стоял на широкой площади, не совсем посередине ее. Площадь вымощена была яйцеобразными черными камешками из лавы. Между ними кое-где пробивалась трава. С южной стороны храма красовался колодец, один из иех, которыми так богат был город. Помню празднование Вербной Субботы. По окончании всенощной народ с вербами в руках располагался двойным кольцом вокруг храма в ожидании архиерея. Приходилось иногда долго ждать выхода духовенства на освящение ваий.

*35* Собор был взорван в 1936 г., восстановлен в 2003 г.

Мальчишки, пришедшие поглазеть на праздник, хлестали, незаметно для взрослых, девочек, впервые на этот праздник надевших носочки, по голым ножкам. Красные вербные прутики стегали больно, но ни ссориться, ни убегать не смел никто. Наконец раздавалось пение тропаря, открывались настежь входные врата и выходил хор, священники и архиерей. С хоругвями, иконами и святой водой. Архиерей щедро кропил налево и направо народ и вербу с зажженными свечами. Каждый стремился подойти поближе, чтобы вода попала не только на вербу, но и на лицо. Почувствовав ее, люди с радостью крестились. Как это было давно! Попытайтесь представить себе, как архиерей подъезжает просто на извозчике,

а не на каком-нибудь ЗИЛе, как он едет по городу в своем белом, развевающемся на ветру клобуке, едет в центр города, где стоит большой собор, а вокруг народ с зажженными свечами, и нет ни дружинников, ни милиции, «охраняющей» верующих, а единственные нарушители порядка – это десятилетние мальчишки, хлещущие девочек по ногам вербой! .. Как это было давно!.. С тех пор многое изменилось. Народ стал другой, а, главное, я стала другая. Я вспоминала 29-й,

30-й, 31-й годы. А уже в 32-м году собор был закрыт. В это же приблизительно время, проездом из Турции в Москву, Одессу посетил Климент Ворошилов. Он выступал с балкона тогдашнего Дома Красной Армии, бывшего Дворянского Собрания, откуда виден был фронтон собора. Он указал на собор рукой и провозгласил: «Надо расчистить это место!» Потом приказ подписал Якир*36*. И в 36-м году место это стало пусто: залитая асфальтом, задушенная земля, тополя, под которыми прямыми линиями стоят скамейки для отдыха жителей, и через каждых десять метров на столбах или деревьях громкоговорители, поддерживающие культурный уровень масс.

*36*Архивные документы не обнаружены.

Собор был взорван. Жителей домов вокруг него заранее предупредили, чтобы заклеили полосками бумаги окна – защита стекол от взрыва. Взрыва самого я не помню. Нас, вероятно, не было дома. Взорвали сперва колокольню с расчетом, что она упадет на собор и разрушит его. Расчет оправдался. U 14

Page 18: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Заранее был сорван надалтарный купол. Вот это я своими глазами видела. Приехал огромный трактор, прикрепили к кресту железный трос. И стали тянуть. Сорвали. Народ безмолвствовал… Когда возникла угроза уничтожения храма, епархиальное управление выхлопотало разрешение на

перезахоронение из-под сводов собора останков умерших в Одессе святителей. Их, как и чету Воронцовых, перенесли на Слободское кладбище, подальше от народа. Останки епископов несколько лет назад стараниями митрополита Сергия были вторично перезахоронены на тихом монастырском кладбище, а их могилы увенчаны прекрасными памятниками. Воронцовы все еще покоятся на Слободке. За их могилами теперь ухаживают. Несколько лет назад

меня привел на эти могилы Николай Георгиевич Вирановский{37}. Я увидела два заросших высоким бурьяном холмика. Между ними покосившийся ржавый крест из дутого железа, какие обычно ставили в наших местах бедные люди. Теперь, говорят, могилы привели в более пристойный вид и люди часто приносят туда цветы.

Соборная площадь

В 1930 году, первого сентября. Меня отвели в школу, в первый класс. На Старопортофранковской до сих пор стоит здание бывшей второй мужской гимназии. Там помещалась школа № 28, обыкновенная советская десятилетка. Перед началом учебного года мама водила меня туда на «приемный экзамен». Полагалось немного

читать и считать до десяти. Помню задачу о трех курицах, переходивших дорогу. Одну, к сожалению, задавила машина. Решение мое оказалось правильным. Я не забыла его до сих пор! А вот уроки, учительницу, класс, чему меня там учили – забыла вчистую. Не смогу даже сказать, что мне там не нравилось, потому что вскоре я начала «ходить в казенку».

И основательно. И вот это времяпрепровождение я помню отлично. Я выбрала для него место очень уютное и веселое. В двух кварталах от дома. Все ту же Соборную площадь, где по диагонали к собору стоял, и еще стоит, величественный памятник графу Воронцову. Уничтожив памятник Екатерине ІІ, основательнице и покровительнице Одессы, памятник Воронцову все же оставили. Спасла его, вероятно, злая эпиграмма Пушкина, продиктованная ревностью, с радостью запечатленная советскими властями рельефными буквами на высоком пьедестале –

Полумилорд, полукупец, Полумудрец, полуневежда, Полуглупец, но есть надежда, Что будет полным, наконец.

Особых оснований унижать Воронцова у Пушкина не было. Уж хотя бы по той причине, что до последнего дня своего пребывания в одесской ссылке он ежедневно обедал у графа и вовсю ухаживал за его женой. Но мы беззаветно любим Пушкина, и нам нет дела до Воронцова… А эпиграмму во время оккупации с памятника убрали. Тогда, в тридцатом году, Пушкина я почти не знала. Конечно, как и все русские дети, я уже что-то

из его стихов декламировала на именинах перед гостями. Но необходимости в этом не чувствовала. У меня Пушкин был связан с толстым красным однотомником иллюстрированного издания «Т-ва Маркса и Сытина». Иллюстрации были очень выразительные: до сих пор содрогаюсь, вспоминая утопленника, приникшего снаружи к стеклу – худое лицо, зубы оскалом, стекающая ручьями с фигуры вода и освещающая его зловещим светом луна. То ли дело Воронцов – статный, в широкой до пола ниспадающей мантии, генеральские эполеты.

Одним словом, герой на высоком пьедестале, от которого с четырех сторон покато скользят гранитные

U 15

Page 19: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

плиты. По ним можно маленькими шажками сбегать до дугообразно висящих чугунных цепей, ограждающих памятник. На них приятно потихоньку раскачиваться. А когда устанешь, сесть на черные мраморные выступы пьедестала и с аппетитом есть свои бутерброды. Вокруг памятника всегда возились дети. С ними хорошо было поиграть. Так и не заметишь, что пришло время идти домой. Стрелки на соборной колокольне не ошибаются… Не знаю, сколько дней продолжалось это блаженство. Наверное, недели две-три. И наступил час

расплаты. Вернувшись однажды как ни в чем ни бывало домой, я не была допущена в комнаты, но сразу препровождена на кухню. Бедная мама никогда не умела наказывать. Не била, даже не шлепала. Но зато в моменты отчаяния и беспомощности придумывала что-нибудь совершенно несуразное и обидное. С меня было снято новое пальто – серое в клеточку (к нему изнутри зимой пристегивался ватник)

– и напялена старая хламида, чуть ли не мамина кофта. В таком виде мне предстояло быть отправленной в «интернат». Под этим словом понимался какой-то ужасный дом, куда с улиц сгонялись несчастные беспризорные дети, стайками шатающиеся по городу, потерявшие родителей или сбежавшие от них. Они ночевали в подворотнях или на черных лестницах. Всегда неожиданно откуда-то выскакивали, страшные, грязные, оборванные, холодные, голодные. Мы боялись их, диких и отчаянных. И вот теперь, не с парадного хода, а именно с черного, мне должно было оставить дом. Я ревела от ужаса, не от раскаяния. Мои слезы и мольбы продолжались долго. Дверь из кухни на черный ход стояла настежь. Я упиралась, что, конечно, от меня и ожидалось. И, наконец, была помилована. Впоследствии, в течение всех школьных лет у меня никогда не было желания прогуливать уроки.

Почему это случилось в первом классе, не знаю. Может быть из-за того, что всю жизнь так любила Соборную площадь? Особенно осенью, когда опадали листья с каштанов и кленов и толстым слоем, как море, лежали на аллеях. По выходным дням мама водила нас туда гулять. (А в школе в начале тридцатых годов выходным был каждый пятый день). Листья под ногами шуршали и пахли чем-то очень добрым. Погуляв, мы садились на скамью. Мама открывала металлический баульчик, разрисованный цветами, и вынимала разные вкусные вещи. Я любила пить молоко или какао из приземистой коричневой бутылки с притертой пробкой, которую за ненадобностью изъяли из папиной аптечки…

Скарлатина

После скандала с казенкой в школу меня больше не посылали, так как вскоре я заболела скарлатиной. Болезнь протекала очень тяжело. Нату отправили к Скроцким. Две комнаты в нашей квартире были уже отобраны, так что оказались мы в коммунальной квартире. Однако детей у новых жильцов не было, и, хотя по всем законам меня необходимо было отправить в больницу, по заступничеству дяди Кади оставили болеть дома. Комнату, где я лежала, спальню, изолировали от других, заклеили везде на дверях щели. Мама старалась быть со мной неразлучно. Тетушка приносила продукты. Температура продолжала держаться очень высокая. А наш верный спаситель дядя Кадя лежал на

Конной с воспалением легких. Он послал лечить меня Антона Николаевича Великанова{38}. Тот передавал дяде Каде все симптомы моей болезни и получал наставления. Так дядя Кадя велел ввести мне какую-то противоскарлатинную сыворотку, что было связано с определенным риском. Но Великанов не посмел этого сделать. Узнав об этом, дядя Кадя разъярился и обложил его своими излюбленными ругательствами: «Старый дурак! Сукин сын! Я же знаю организм Тани. Натке я бы этого не сделал. Приказываю немедленно ввести сыворотку! У нее будет осложнение на коленки, но она выздоровеет». Бедному Великанову пришлось покориться.

U 16

Page 20: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

До сих пор не могу забыть противную, невыносимую, тупую боль, возрастающую по мере того, как жидкость переливается в мою ягодицу, а шприц пустеет. А коленки так несколько недель болят, что я не могу ни стать на ноги, ни тем более ходить. («Коленки» эти потом напоминали о себе всю жизнь). Много ночей я металась и бредила. А у мамы разрывалось сердце – она должна была по ночам

систематически оставлять меня одну и ходить на почту, занимать там с вечера очередь в надежде утром получить деньги по переводу, с Кавказа от папы. Он присылал нам триста рублей, а выдавали за раз по двадцать, по тридцать, если уж очень попросить. У почты собирались огромные очереди, уйти из них было нельзя. Подменять маму приходила все та же Тетушка. Такие стояния приходилось проводить каждые три-четыре дня. Когда я выздоровела, необходимо было дезинфицировать комнату. К простым смертным являлись

санитары и обливали все: стены, потолки, мебель – какой-то несмываемой гадостью. Но мы не были простые смертные – у нас был дядя Кадя. Он распорядился, чтобы комнату герметически закрыли и поставили в ней специальную печку с медленно испаряющейся таблеткой. Предполагалось, что через неделю зараза будет уничтожена.

У Скроцких на Конной

После болезни в первый класс меня больше не посылали. А со второго началась для меня новая жизнь. Надо отметить, что много лет подряд учебный год у нас с Натой начинался не в сентябре, а на много дней позже. Сложилось так, что культ дачи, т.е. здоровья, не был связан с городом. Нужно было как можно дольше пользоваться морем, природой, чистым воздухом. Считалось важней пробыть лишний месяц у моря, чем «душиться» с первого сентября в городе. Под прикрытием опять-таки авторитета дяди Кади это всегда удавалось без затруднений. Тем более, что государственные «санатории», где отдыхали по путевкам дети, были открыты еще весь сентябрь. Сентябрь в Одессе, как правило, очень теплый и солнечный. Мы продолжали купаться в море. Созревал, наконец, виноград, и следили за тем, какие грозди срезать раньше, какие оставить.

Большим удовольствием было залезть на дерево и палкой сбивать волошские орехи, а потом освобождать их от зеленой кожуры. От них руки надолго становились коричневыми. Свежие орехи были сочные и нежные, надо только было снять горькую пленочку. Наверстывать пропущенные уроки было нетрудно. К такому порядку мы привыкли и пропускали

школьный сентябрь вплоть до шестого класса, когда учеба стала более серьезной. Первые годы без папы, квартирное уплотнение и начавшийся на Украине страшный голод,

вызванный коллективизацией, тяжело обрушились на маму. Тетя Шура Скроцкая{39}, мамина сестра и моя крестная, чтобы помочь маме справиться с жизнью, взяла меня к себе. У нее жила тогда бабушка, окончательно осевшая у Скроцких, и Тетушка с мужем, дядей Миней, Михаилом Михайловичем Витмером. Дом их в те годы оставался еще, в прямом значении этого слова, полной чашей: с прислугой и без посторонних жильцов. Дядя Кадя был лучшим педиатром в городе, заведовал клиникой в Валиховском переулке, читал

там же лекции в уютной аудитории, построенной, как полагалось, амфитеатром. И имел привилегию – частную практику на дому, что в то время позволялось немногим. Его опыт и популярность в Одессе были так велики, что никто не посмел отнять у одесских мам – а среди них бывали и очень влиятельные – возможность прийти к профессору за советом на дом. В особо тяжелых случаях он выезжал к больным. Обыкновенно за ним присылали извозчика: он сломал себе ногу, оступившись в яму на неосвещенной улице, и ходил пешком, с тростью, только от дома до клиники. Приемные часы были от пяти до семи вечера. Приемная наполнялась до отказа, но не столько

детьми, как их провожатыми – мамами, бабушками, дедушками. С особенно большой свитой приходили еврейские дети, о которых очень пеклись родичи. В кабинет допускались только двое

U 17

Page 21: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

провожатых. Остальные в унынии оставались в приемной. Если в кабинет входили впервые, то сразу шарахались назад: у самого входа их ожидала встреча со скелетом. На его черепе я помню надпись красными чернилами «женщина, 26 лет». Мимо скелета старались пройти боком и в ужасе озирались. И, только усевшись поближе к доктору у письменного стола, приходили в себя. Все внимание сосредотачивалось на движениях и словах дяди Кади. Я любила стоять в коридоре у двери кабинета и подслушивать. Сначала что-то говорили родные.

Потом наступала тишина, когда осматривался маленький пациент. Через несколько минут раздавались слова, которые я точно могла предсказать: «Так вот, что бы я вам порекомендовал…». Тогда я спокойно отходила от двери, в полной уверенности, что ребенок теперь выздоровеет. В приемные часы беспрестанно раздавались звонки. Открывать двери в это время ходила Варвара

Павловна Баус. Маленький внук Скроцких Юра{40} называл ее Вая-Пая. Она жила с мужем, бывшим денщиком дяди Кади, в маленькой комнате за длинным коридором. Баус всю Первую мировую войну провел при дяде Каде и не захотел от него уйти. Мы его редко встречали, так как Баусы выходили через черный ход. С ними жил прекрасный темно-коричневый сеттер, с которым Баус иногда ездил на охоту. Ваяя-Пая для Скроцких была незаменимым человеком. Кроме открывания дверей во время

приема, она ходили на базар, вела переговоры и дела с домоуправлением, слесарем, водопроводчиком, заказывала уголь и дрова, оплачивала счета на почте и телеграфе и ходила по всяким Шуриным поручениям. Утром часов в десять, когда все уже разошлись по школам, институтам, работам, тетя Шура одна садилась пить чай. Ваяя-Пая приносила ей с базара свежую франзоль (французскую булку), становилась под притолокой в дверях и давала отчет обо всем купленном и сделанном и принимала новые поручения. Она присовокупляла к этому новости, услышанные на улице или на базаре. В конце коридора, который вел в кухню, между комнатой Баусов и самой кухней была маленькая

проходная комнатка, отделенная от взоров шмыгающих туда-сюда людей зеленой занавеской. За ней жила Киля, а для меня Акилина Ивановна, совершенно глухая маленькая сухонькая женщина, всегда с покрытой платочком головой. Она для Скроцких готовила к обеду еду и топила печи. Ровно в двенадцать часов Киля отправлялась в клинику с матерчатым мешочком. В котором несла горячий кофе и бутерброды на завтрак дяде Каде. В свободное от работы время Киля непрестанно стояла в своем углу перед киотом на коленях и

молилась. Киот ее был очень светлый, и исходила от него настоящая радость; я помню один образ, от которого эта радость для меня излучалась – святой преподобный Серафим Саровский в белом одеянии перед своей кельей в лесу, а у ног его медведь. Это был какой-то многоречивый образ: густая зелень многих оттенков, белая-белая рубаха святого и темно-бурый медведь у его ног. И теплый свет лампады перед киотом! Мне всегда хотелось узнать, как Киля разговаривает со святым. Я была уверена, что она именно разговаривает. И ничего не может ей помешать. В ее уголке абсолютная тишина – она не слышит ни шагов за занавеской, ни разговоров на кухне. Меня устроили спать на диване в столовой. Это значит, что утром я собирала постель и выносила

ее в коридор. Против меня в углу под иконами была бабушкина кровать с высокой периной и подушками. Ее, понятно, не убирали из столовой. Посредине комнаты стоял, как положено, большой обеденный стол; был большой буфет, самоварный столик, комод и сервант. Над комодом полка, где стояло несколько схваченных в серебряную оправу хрустальных графинов для вина, из которых один переехал ко мне в Амстердам, а другие к Юре в Петербург. Над ними висели большие круглые часы, они все еще отсчитывают время в Питере. Напротив, между двумя окнами висела большая литография под стеклом в изящной деревянной раме. На ней Демон произносил Тамаре свой знаменитый монолог. Над комодом красовалась большая деревянная тарелка, на которой было выжжено и ярко разрисовано свадебное застолье с женихом и невестой в кокошнике и высокоподнятым на блюде гусем, обязательным на таких пиршествах. Тарелка эта видела много

U 18

Page 22: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

застолий у Скроцких, когда человек на тридцать накрывали раздвинутый стол. Все это были семьи – Скроцких, Морозовых, Стояновых. Их было много, и все они были друг с другом связаны…

Наша 37-я школа на Софиевской

Моя жизнь у Скроцких, продолжавшаяся девять лет, вплоть до окончания десятилетки, связана с переходом в новую школу, 37-ю, на Софиевской улице, в двух шагах от дома. Лучшей школы я представить себе не могу. Мама привела меня туда, когда учебный год уже начался, и почему-то к середине учебного дня. До революции в здании помещалась частная гимназия. В поисках директора мы попали в

красивый зал в четыре окна с балконом. Напротив был высокий камин и колоссальное зеркало, на котором в правом углу красовалась надпись «Робин Гуд». Непонятно, как она туда попала и почему ее за все годы не стерли. Вдоль стен стояли скамьи. Рядом с камином – рояль. За роялем сидел плотный пожилой человек и тихо подбирал аккорды. Это был директор, Трифон Матвеевич. При мне он был только год, и фамилии я не запомнила. Мама поздоровалась с ним, как со старым знакомым. Когда она училась в гимназии на Екатерининской площади, он преподавал там гимнастику! В нашей 37-й школе вплоть до начала войны работало несколько учителей старой закалки. Им

всем, но не только им, мы обязаны очень многим: у нас отсутствовал чисто советский дух, хотя впоследствии часто сменяющиеся директора все были членами партии. Своих учителей мы любили и ценили. Вот, например, Ксения Ивановна Пассат. До пятого класса

она была у нас по всем предметам, а потом до окончания десятилетки преподавала русский язык и литературу. Ксения Ивановна любила и хорошо знала свой предмет. Она никогда не говорила нам трафаретных фраз о партийности литературы или чего-нибудь в этом роде. Хорошо разбиралась в европейской литературе и старалась показать детям связь идей и течений в европейской культуре. Слушая перед войной курс профессора Варнеке{41} о греческом театре, я могла во многом ориентироваться на материал, известный мне по ее урокам. Ксения Ивановна была строгая, не подпускала учеников близко к себе, но любила их. При этом в

ней было что-то старомодное и уютное, домашнее. Рассказывая о литературе, она часто взбиралась на парту в первом ряду, ставила ноги на скамейку, закладывала руки в рукава своей широкой шерстяной кофты, иногда вынимая их, чтобы поправить прическу. Через восемнадцать лет после окончания школы мне посчастливилось увидеться с ней. Это было в

58-м году, в наш первый приезд после войны в Одессу. Мы пошли с Алешей на Коблевскую, где жила все в той же комнате на первом этаже с окнами на улицу Ксения Ивановна Пассат. Я у нее никогда раньше не бывала. Она приняла нас радушно, но, как обычно, с некоторой дистанцией. Алеша полюбопытствовал, какая я была ученица. «Способная, но ленивая», - отрезала Ксендза, как мы ее называли… Мы с мамой подошли к двери ее 2А класса, когда она давала урок. Перед дверью красовался

маленький крепыш Олег Рыкун, выставленный в коридор. На перемене учительница представила меня классу и, в частности, красивой девочке с золотой косой, Ирочке Богуславской. Она жила на Конной рядом с домом Скроцких, и мы были прикреплены друг к другу, поскольку из-за дефицита учебники были на нас двоих. Так началась моя школьная дружба с Ирой. Много часов я провела, готовя вместе уроки, у нее за столом. Отец Иры был военный зубной врач, кончал университет с нашим папой. Это был высокий,

красивый, неразговорчивый, несколько насмешливый человек. Я встречала его редко. Зато Евдокия Ивановна, его жена, бывала неотлучно с нами, как подруга. В квартире было две комнаты – кабинет отца, где стоял большой рояль, зубоврачебное кресло и

письменный стол. Изредка к нему приходили пациенты на дом. Среди них я однажды увидела Владимира Петровича Филатова с сыном Сережей. В этой комнате мы почти не бывали. Местом

U 19

Page 23: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

наших занятий была столовая, она же спальня. Стол был окружен тремя узкими железными кроватями под белыми марселевыми одеялами. Над Ириной кроватью висела занятная картинка, где три мальчонки с крыши пускали фонтанчики на луну. Ира не блистала способностями, но очень хорошо умела улавливать то, что ей подсказывали. У

меня же к подслушиванию таланта совсем не было. Я боялась быть уличенной. Не знать урок было все-таки не так стыдно, и я сразу же признавалась. К тому же я не стремилась исправлять свои отметки, лишь бы не было «неудов». Мы с Ирой обе закончили школу весьма посредственно. Я очень ревновала ее, пользовавшуюся успехом у мальчиков, к Лине Литвак – третьей,

присоединенной к нашим учебникам, какой-то бесцветной, для меня малоинтересной девочке. Недавно я навестила ее на Конной. Она продолжает жить в том же Ирином доме, в той же квартире, целыми днями сидит на балконе и наблюдает за тем, что происходит на улице. Она рассказала мне, как на ее глазах женщина обокрала, раздев до белья, пьяного мужчину. Ей не пришло в голову помешать этому каким-нибудь образом. После этого рассказа, «схватив в охапку кушак и шапку», я буквально вылетела из ее квартиры и свободно вздохнула. Линин отец тоже был военный врач-гинеколог. Евдокия Ивановна рассказала мне, как в 46-м году

Ира у него рожала и как она погибла. Литвак не смог остановить кровотечения. Когда в 1958 году я пришла навестить Евдокию Ивановну, то увидела во дворе девочку, вылитую Иру, но толстую и лишенную Ириного обаяния… Рисование, а в старших классах черчение, преподавала нам Анна Петровна Гонзаль{42}, дальняя

наша родственница, у нас не бывавшая. Ее брат, Антон Петрович, был женат на нашей двоюродной тетке. Он часто приходил к маме, особенно в голодные годы. Помню, как она возмущалась, что он съедал с бутербродов колбасу и сыр и не притрагивался к хлебу. Его, беднягу, арестовали в ежовщину, как говорили, за анекдоты, которые он с удовольствием и мастерски рассказывал, и сослали. Из ссылки он не вернулся… Черчение было для меня настоящей мукой – все выходило криво, с рейсфедера капала тушь, даже

самый простой чертеж не получался как следует. Тройке я всегда была рада. Однако отношения с Анной Петровной в другой области были хорошие – она вела у нас драматический кружок, вела, как настоящий режиссер. Наш класс был у нее самый активный. Я играла только в одной пьесе, чеховском «Медведе», с

Валей Бориневичем{43}, который в нем блистал. Слуга был Котя Москетти{44}. Что бы в школе ни ставилось, я непременно бывала на всех репетициях. Хорошо получился и «Юбилей» с Москетти и Женей Соколовой. С этих пор началась их дружба. (Они были женаты много лет, но, увы, Котя ее бросил, причем, больную, незадолго до ее смерти). Женя прекрасно играла невесту в «Женитьбе», роль эта была совсем по ней. Валя был замечательный Подколесин. Перед тем, как в конце выскочить из окна, он накидывал на плечи крылатку – мое зимнее пальто. Кто еще жив, помнит эту «шинель». Прыжок в окно был очень эффектен, кое-кто даже вскрикнул, забыв, что окно выходило на балкон. Москетти был великолепным мичманом. Вершиной нашей школьной театральной жизни стал «Скупой рыцарь». Бориневич был Скупой,

Москетти – сын. У меня до сих пор бегут мурашки по спине, когда вспоминается монолог Скупого. Дико, но до сих пор каждый раз, когда я отпираю входную дверь, я про себя повторяю:

Есть люди, В убийстве находящие приятность. Когда я ключ в замок влагаю, Я чувствую, что чувствовать должны Они, вонзая в жертву нож: приятно И страшно вместе.

U 20

Page 24: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Валя считался у нас уже артистом МХАТа! Нужно еще было окончить школу, а потом ГИТИС. Но это, казалось, пустяки. Валя превосходно чувствовал себя на подмостках, хорошо владел стихом и не смешивал его с прозой. Совсем, как у Мейерхольда! Я поняла это, когда много лет спустя читала стенограммы репетиций у Мейерхольда по Борису Годунову». Валя был, несомненно, талантлив, но не пошел в ГИТИС, а стал психиатром, врачом и ученым. После окончания десятилетки его возвращению в Москву к матери помешала война. Мы с ним вместе в 41-м году поступили в Медин, который потом он закончил в Москве. А тогда,

во время репетиций «Скупого» началась наша дружба-любовь. После репетиций мы до изнеможения, и часто под дождем, гуляли по городу. Валя без конца читал Маяковского или Есенина, и мы целовались. Как-то после такой продолжительной прогулки, возвращаясь домой, я столкнулась в парадной с

дядей Кадей. Он поцеловал меня по обыкновению и сказал: «От тебя несет табаком». Не найдясь, что ответить, потому что я тогда не курила, (а в доме у Скроцких курил только дядя Миня, сам набивая табаком гильзы), я выпалила, что, мол, на улице встретилась с дядей Мишей Леви, и он меня расцеловал. На воре шапка горит, я сама себя выдала и была вынуждена признаться в том, кто был действительный «целовальщик»… Несколько слов о Леви. В Одессе было двое врачей, наших знакомых, с таким именем, но у одного

ударение падало на первый слог, он был педиатр {45}, старавшийся конкурировать с дядей Кадей и иногда делавший ему пакости, а другой, караим по происхождению, с ударением на последнем слоге – хирург, Михаил Осипович Леви. Он был одной из замечательных фигур одесского городского пейзажа – высокий, плотный, осанистый, с великолепной черной бородой, большой шутник и душа общества. И поклонник моей мамы. На него-то я и пыталась свалить вину. Он занимал место второго хирурга в клинике профессора Часовникова{46} и оперировал маму,

когда она страдала от геморроя. Без наркоза. И боль была адская. Тонкой хирургической ниткой перевязывалась каждая геморроидальная шишка с тем, чтобы они с течением времени сами отпали. «Дорогая Клавдия Ивановна, уверяю вас, что вы бы так не стонали, - сказал во время операции Михаил Осипович маме, - если бы видели, какой получается у меня букет!» Мама, конечно, страшно расхохоталась. Могу себе представить ее на операционном столе!.. Перед освобождением Часовников бежал в Румынию, был арестован там, избит и умер в тюрьме.

А Леви – отстранен от работы. Один из лучших хирургов, он страшно бедствовал и, говорят, просил на улицах подаяния, чтобы не умереть с голоду… Я отвлеклась от школьных воспоминаний. Хочу вернуться к Павлу Александровичу Яновскому,

учителю математики. И у него выше тройки я не получала никогда. Теперь мне жаль, что я с такой ленью у него училась. У меня были, несомненно, спорсобности к математике, но ни капли терпения, чтобы разобраться в проблемах. Когда я переминалась с ноги на ногу у доски, не в состоянии решить задачу, он качал головой, подперев ее, вероятно, от скуки, руками и шепелявил: «Штоянова, Штоянова!» Хотелось буквально провалиться… Мы знали, что у Павла Александровича нет ноги, но иногда сомневались. Причиной, наверно,

была его сила духа, крепость, с которой он вел нас из класса в класс. Он ходил с палкой, всегда ворчал себе что-то под нос, особенно, когда ученик изнывал у доски. От него всегда пахло сладким ликером или коньяком. Все без исключения его боялись и любили, несмотря на «неуды», которые он щедро выставлял в журнал… Высоко котировалась у нас учительница географии Елизавета Константинговна Кикоин. Она была

модница, носила длинные узкие юбки с глубокими разрезами, которые можно было застегнуть на большее или меньшее количество пуговиц. Она была очень эффектна. Предмет свой знала прекрасно, так что даже экономическую географию я учила у нее прилежно. Особой статьей была Софья Борисовна, учительница истории. Она абсолютно не справлялась с

учениками, класс ее не слушался. Но в этом ничего не было странного. В те годы преподаватель

U 21

Page 25: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

истории обязательно должен был быть партийным или не вполне нормальным, как наша бедная Софья Борисовна. Но и эти качества не всегда могли защитить его от увольнения или репрессий. Историю нам, собственно, и не преподавали. Во всяком случае русскую. Не только русская

история, но и западноевропейская, и история древнего мира должны были рассматриваться сквозь призму партийной линии данного момента. Ни одного урока по отечественной истории, кроме истории ВКП(б), если ее можно считать историей, у нас не было. Кое-что мы узнавали о России из тенденциозных фильмов, таких, как «Александр Невский»,

«Иван Грозный» или «Петр Первый». А на уроках Софья Борисовна рассказывала нам что-то об эксплуатации рабочих и детей в Англии, что-то героическое о Марате и Робеспьере, что-то о Парижской коммуне. Все это было без всякой системы, вразброс. И без учебников, понятно. На уроках у нее был настоящий кавардак, класс ходил ходуном. Один забирался на шкаф, другой

стрелял хлебными шариками, третий в это время «давал» урок истории, передразнивая учительницу и требуя, чтобы его слушали. В этом бедламе кому-нибудь полагалось подойти к несчастной учительнице и требовать, чтобы она спросила его то, что он выучил, и поставила отметку. Причем обязательно «отлично»! Отметку эту она старательно записывала в журнал под бдительным оком своего палача… Русскую историю я изучала по семитомнику Ключевского, когда, заканчивая Амстердамский

университет, выбрала этот предмет для «докторского» экзамена. Сдавала у Беземера {47} и Диттриха{48}. «Отлично» не заслужила, но определенные проблески наступили…

«Хотелось бы всех поименно назвать» *52*, но, думаю, не получится. Интересно ведь такое только немногим – моим соученикам и близким. А их становится все меньше.

*52*цит. Анна Ахматова. «Реквием»

Одиннадцатая станция. Рай

В старших классах учебный год заканчивался переходными экзаменами. Они начинались 20 мая и продолжались до 10 июня. На каждый предмет отводилось два-три дня подготовки. Я в эти дни должна была хорошо заниматься, чтобы не остаться на лето с переэкзаменовкой. В этот период Скроцкие уже жили на даче. Перед одной террасой цвели розы различных сортов. Их одолевали зелено-бронзовые жуки. Я собирала их каждый день в кастрюльку с водой, жуки эти очень красивые. Мы называли их майскими. А розы! Какое наслаждение было нагибаться к ним и вдыхать чарующий аромат. Каждая роза пахла по-своему. Уезжая в город на экзамен, я обязательно срывала ту, что мне улыбалась, и прикалывала к платью. Я была уверена, что розы помогали мне сдавать экзамены… На дачу выезжали 24 мая. Всегда. Это был выходной день. Почти до самой войны не существовало

воскресенья – жили по шестидневкам. С середины мая по выходным дням тянулись из города на дачи телеги. Рано утром во двор к Скроцким въезжала подвода. Начинали сносить сверху и погружать на подводу вещи: плетеные сундуки-корзины с бельем, коробки с посудой и т.д. Скроцкие не перевозили, как другие, мебель. Она зимовала на даче. Вещи наставлялись друг на друга и перевязывались веревками. Когда все было уложено, на облучок рядом с возницей садилась Киля, Акилина Ивановна, и пристраивалась я. Подвода выезжала через подъезд на улицу. Дворник запирал ворота. А мы пускались шагом по

городу к фонтанской дороге. Повсюду ехали нагруженные домашним скарбом подводы. Все они должны были часа три продвигаться к цели – кто на Фонтаны, кто на Ланжерон, кто в Люстдорф, а кто и на лиманы. В степь не ехал никто, все тянулись к воде. И если уж выбирались за город, то ехали по меньшей мере на два месяца. Сообщение с пригородами было хорошее. Трамвайные дороги, проложенные задолго до

революции бельгийской компанией, были построены на десятилетия. На Фонтан ходили красивые U 22

Page 26: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

двойные пульмановские вагоны, зимой закрытые, летом открытые, с элегантной железной решеткой. Они вышли из употребления лишь в шестидесятых годах… И вот мы на 11-й станции. На даче! Какой рай была эта дача Скроцких! В каком идеальном

порядке содержал ее Степан Данилович, монах, живший там круглый год. Когда в 28-м году дядя Кадя купил дом и кусок земли над морем, Успенский монастырь на 16-й станции, как и все другие, был уже закрыт и монахи разогнаны. Степан Данилович осел у дяди Кади, насадил прекрасный сад, смотрел за домом и почитал своего нового хозяина не меньше, чем раньше епископа. Он очень ревностно относился к своим обязанностям и не подпускал к цветам и фруктам даже своих. Когда поспевала клубника, он по утрам собирал ее и триумфально приносил на веранду, когда мы сидели за завтраком. Каждая ягодка сияла и улыбалась. Видеть, как бабушка накладывает тебе блюдце ягод, был настоящий праздник. Только сахара давалось всегда мало. А теперь уже не то: сахара вдоволь, а вот клубника не в радость, не душистая, Бог знает, как ее выращивают, и приносит ее не Степан Данилович… Величину участка дачи определить не берусь. Перечислю только растения. Я все их вижу перед

собой, все они были родные – волошские орехи, клен, плакучая, как большой зонт, акация (сафора), рябина, черемуха, два серебристых тополя перед верандой, люгуструм над обрывом, кашка, обрамляющая больную аллею, вишни, черешни многих сортов, сливы, груши, персики, абрикосы. Яблонь не было. Но была малина, крыжовник, черная, белая и красная смородина и клубника! Из овощей одни помидоры, но какие! С блюдце величиной! Перед боковой верандой розы. Много петунии, ночная красавица, табак, маттиола – все это пахнет, благоухает. А сирень в мае! Сколько букетов уезжало с дачи в трамваях в город. Я была уверена, что наша

сирень – лучшая. О сирени была особая забота; было несколько сортов и оттенков. 12-го мая по старой традиции одесских художников праздновался день сирени. Несколько раз Скроцкие предоставляли свою дачу в распоряжение де-Рибаса и всех постоянно посещавших его субботы друзей-художников. Дядя Кадя никогда не присутствовал на этих праздничных пикниках. Зато оба его брата, дядя Володя{49} и дядя Коля{50}, фигурировали в роли хозяев. Обыкновенно несколько художников сидели за мольбертами. Уезжали домой с букетами сирени. Но срезал ее гостям Степан Данилович, вероятно, с болью в сердце. В хозяйском доме отапливалась лишь одна комната. Там и зимовал Степан Данилович. А летом

ютился в малюсенькой хатке, пристроенной к сараю, где стояли лопаты, цапки, грабли и другая садовая утварь. Жил он не один, а с монашкой Нектарией, еще нестарой, крепкой женщиной, прачкой. Зимой она раза три приезжала к Скроцким в город стирать. Дня на два-три, пока все белье не было перестирано и перекатано скалкой и вальком. Жили эти Божьи люди зимой и летом вместе в одном помещении. Летом их хатка находилась недалеко от увитого диким виноградом домика-уборной. Там было два отделения: одно для домашних, другое для «людей» и гостей. В определенные часы, стоя под прикрытием винограда, можно было услышать, как они молятся. Случалось иногда, что гости были не в курсе их отношений и обращались к ним, как к мужу и

жене. Степан Данилович чернел, как туча, и уходил, ворча себе что-то под нос. Когда после войны снова открылись монастыри, они сразу ушли туда. Нектария прожила недолго. А Степан Данилович до глубокой старости был привратником в Успенском монастыре и покоится там на кладбище. В связи с «днем сирени» я слышала рассказ Пяста о том, как прошел он на даче Кипена{51}.

Профессора Кипена я видела несколько раз у де-Рибасов, но ничего сама о нем рассказать не могу. Надеюсь, что составитель комментария к моим воспоминаниям сможет прибавить много интересного об этом замечательном виноделе и садоводе. Кипен возглавлял опытную винодельческую станцию в районе, который теперь, по-моему, носит имя Таирова. Там вот и росла у него какая-то необыкновенная сирень. Кипен был человек аккуратный и, то, что называется, хозяин. Он не терпел, чтобы гости

распоряжались в его саду, как дома. Однажды на устроенном им дне сирени (мне помнится, что это был май 37-го или 38-го года) среди гостей присутствовала некая дама. Она была необыкновенно

U 23

Page 27: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

красива, обаятельна, элегантна и, явно, очень высокого мнения о себе. Но гостья была абсолютно не в курсе привычек и правил хозяина дома. Перед отъездом в город она наломала чудесный букет махровой сирени. Держа его в руках, уверенная в своей неотразимости, она подошла к хозяину попрощаться. Кипен, внешне совершенно спокойный, при всех попросил ее оставить букет у него на столе, сбив у красавицы всю ее спесь.

Дядя Кадя

В 56-м году, предчувствуя близкий конец, дядя Кадя совершил паломничество по всем заветным местам своей жизни и попрощался с друзьями. И прежде всего он побывал в монастыре у Степана Даниловича, не перестававшего всегда молиться за своего благодетеля. Я употребила это слово не всуе. Дядя Кадя был действительно благодетель. Кого он только ни поддерживал, кому ни помогал! О денежной помощи я уже и не говорю. В доме, т.е. в столовой регулярно появлялись несчастные люди, опустившиеся, оборванные и голодные «бывшие» люди. Перед ними никогда не закрывалась дверь. А сколько добрых советов давалось, сколько времени уделялось тем, кто в этом нуждался! За кого только дядя Кадя ни просил у власть имущих! И они ему не отказывали. Я помню, как в тридцатые годы каждый месяц являлся Жоржик Скроцкий, сын сосланного дяди

Вити. Недавно и он умер. Много лет Жоржик проработал профессором физики под Москвой, в знаменитом МФТИ в Долгопрудном. Оставшись без отца, он страшно бедствовал, когда учился на физмате. Высокий, страшно сутулый от застенчивости, худой, с падающей на глаза шевелюрой, являлся он к дяде Каде со словами «я пришел». Он задерживался в кабинете несколько минут и исчезал до следующего месяца. Другим регулярным посетителем был Вася Скугарев. Он приходил всегда в дореволюционном

студенческом кителе и фуражке с кокардой инженерного училища, от которых остался один намек. Но другой одежды у него не было. Какой он был жалкий, этот Вася! Грязный, больной, весь в язвах! Это был старик и ребенок в одно и то же время. Мы не знали, что с ним сталось, он исчез после войны. Рассматривая старые родительские фотографии, я встречаю его в том же кителе и фуражке. Была еще постоянная просительница – Лида. Тихая темноволосая женщина, всегда в косыночке,

подвязанной на затылке. В ней было что-то юродивое, она всегда приветливо улыбалась, ничего не говорила и односложно отвечала на вопросы. По приходе она сразу начинала во всей квартире мыть полы. Если приходила невпопад, и мыть полы было нельзя, она тихо исчезала и ни за что не хотела взять денег просто так. На полном иждивении у дяди Кади был Баус, его старый денщик, с женой. Была старушка-немка

Эрфур, приходившая еженедельно переводить для дяди Кади какие-то медицинские статьи. Ее бедную, почти нищую, потом убили в квартире, в надежде найти деньги. Были и другие старушки, француженки и немки, оставшиеся, как напоминание о молодости отца и братьев Скроцких. Все братья Скроцкие (а их было семеро), за исключением Ивана Ивановича{52}, очутившегося после революции в Париже, все они остались под крылом дяди Кади. Он всех тянул, выручал, обо всех хлопотал. Под другим его крылом ютилось «Морозовское кодло», сестры тети Шуры с их семьями. Однако,

помощь дяди Кади не ограничивалась родственниками, никогда не проводились границы. Всегда появлялись несчастные дети, потерявшие родителей, какие-то знакомые знакомых, благодарные или неблагодарные, ни имен, ни лиц которых я не знала. Интересным примером доброго дяди Кадиного сердца служит история, связанная с судьбой его среднефонтанской дачи. Дачу эту он купил в 28-м году. Я помню, что это событие совпало с получением кафедры, которое праздновали. Дом стоял так близко от обрыва, что, не сходя с террасы можно было наблюдать, как вдоль берега

плывут корабли, в Румынию, Болгарию, Турцию. А может быть и дальше, уже не в наши моря. Суда, шедшие в Крым и на Кавказ, выйдя из гавани, сразу уходили на Восток, не проходя мимо нас. (Если

U 24

Page 28: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

подойти вплотную к обрыву, можно было увидеть между желтыми скалами маленькие уютные пляжики). Глядя на уходящие за границу суда, бабушка грустно качала головой. Это почти всегда были торговые корабли, и вывозили они из России хлеб, а у нас на Украине свирепствовал страшный голод… Это было время торгсинов, выколачивавших из населения недоконфискованные драгоценности

или золото. За них в Торгсине можно было купить все – самые изысканные вещи и продукты. Долго еще хранилась у нас на Нежинской синяя, из толстого фаянса банка – своего рода высокий горшочек с крышкой – из-под английского сыра Stilton, который теперь только в память о детстве я покупаю в Лондоне в Harrods. Торгсин преследовал цель отобрать последнее, что люди припрятали на черный день. В магазины эти позволялось входить и глазеть. Государству была нужна валюта и золото… Так вот, свою дачу, чудесную, родную, дядя Кадя решил продать. В 46-м умерла Верочка{53},

ушел в монастырь Степан Данилович. Большая дача с садом и огородом стала в тягость. Решено было найти что-нибудь поменьше и с удобствами, так чтобы кухня и уборная с ванной были под одной крышей с жилыми комнатами. Такую дачу нашли недалеко от моря, но, конечно, без вида на него. В Кооперативе научных

работников на Французском бульваре. Сад был запущен, но хорош. Дом удобный – все под рукой. Четыре комнаты, две веранды, кухня, уборная, погреб. Но, понятно, ни в какое сравнение с прежней дачей она не шла. Дядя Кадя прожил на ней лет пять-шесть. Но успел прописать там вернувшихся из ссылки

Тетушку с дядей Миней и тетю Верушу{54} с Валей{55}. Обе тетки – Феодосия Ивановна и Вера Ивановна – были замужем за немцами, родившимися в Одессе. А этого было достаточно, чтобы считать их врагами и отправить в ссылку на несколько лет. Без прописки и пристанища они не могли бы вернуться в Одессу… Не имею понятия, сколько эта дача дяде Каде стоила. Но знаю, что сумма была немалая. Однако

куплена она была не на деньги, вырученные от продажи первой дачи. Продать ее он не захотел, но подарил дачу в Ванном переулке Дому грудного ребенка, где много лет проработал консультантом. Это было учреждение для подкидышей, и дети оставались там до трехлетнего возраста. Все родичи от такого жеста были в ужасе, но даже намекнуть об этом дяде Каде никто не посмел. Так эти бездомные малыши стали жить в «раю» и постепенно его разрушать. Разрушали, конечно, не подкидыши, а их покровители. Детей регулярно было человек тридцать, и необходимо было построить для них дом. С этого и началось уничтожение всего. Приезжая «домой», в Одессу, я всякий раз хожу на это место. До сих пор там еще сохранились

свидетели детства, и я не могу не навестить их, не погрустить с ними. Иногда я отрываю веточки от дикого винограда и стараюсь их привить в Амстердаме или на нашей даче в Италии. И не без успеха – часть нашей веранды в Арнаско, на Итальянской Ривьере, увита среднефонтанским виноградом. В августе, когда мы обычно проводим время там, листья винограда начинают краснеть, и при заходе солнца я особенно люблю смотреть на них и думать о нашей с ними родине! А там, на 11-й станции Фонтана грустно до боли. В начале было еще некоторое удовлетворение,

когда я смотрела на детей. Случилось так, что не раз я попадала на дачу в тот момент, когда детей высаживали на горшок. Так они и сидели по полчаса в рядочек. Но давно уже месту этому дали другое назначение. Теперь в двухэтажном доме находится диспансер… Сад постепенно вырубили, пропали заветные аллейки. Исчезли ягоды, фрукты, сирень и розы. Люгуструм над обрывом встал стеной и заслонил вид на море и на обрыв внизу. Но осталась старая плакучая сафора, под которой лежала умирающая от туберкулеза Верочка. Выступ на обрыве, наш милый мысик, где я встречала восход солнца со Светиком{56}, ополз. Но остались две акации, тощие-тощие, обрамлявшие каменную скамью. Их еще видно с моря. Очень выросли на старых клумбах туи. Но, о чудо, не снесен еще старый дом (2001 год)! Он весь зарос диким виноградом, врос, как бы опустился, в землю и

U 25

Page 29: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

прячется. В прошлом году я заходила в комнаты со стороны северной веранды. Было дико и чуждо *66*…

*66* В 2002 году дом был снесен. С 2002 г. производятся строительные работы по реконструкции участка дачи проф. Скроцкого.

Жизнь у Скроцких на даче запечатлелась в памяти, как совершенно особый отрезок времени, в котором модус жизни не походил на городской. В восемь утра все вместе пили чай на веранде. Кроме хлеба, масла и сыра на столе всегда были маслины. Их особенно любила бабушка. Черные, блестящие, как сливы, они так и просились в рот. Но на опыте я изведала, что лучше этого не делать, потому что они соленые! После чая мне положено было час-полтора играть на пианино. Ужас, какая это была мука! Ведь я знала, что в то время, как я страдаю за пианино, мои подружки уже собираются на пляж 10-й станции, выбирают местечко на берегу, бегут уже по мостику прыгать в воду. Я рвусь туда, но должна сидеть и играть. Я никогда хорошо летом не играла. За мной должна была наблюдать бабушка, но она, вероятно, не

совсем понимала, зачем надо ребенка мучить. Что за правила установила мама?! Я подозреваю, что она чувствовала и некоторую неловкость по отношению к тете Шуре и дяде Каде, так как я безусловно нарушала их покой. Думаю, что поэтому бабушка и позволяла себя дурачить, когда я хитрила, переставляла часы, убегала с книжкой в уборную, предлагала свои услуги принести что-нибудь из погреба или отнести Киле на кухню. Короче, мне не сиделось и не игралось. Чтобы не возвращаться к моей злополучной летней музыке, расскажу сразу, до чего я

«доигралась» в одно лето на Фонтане. Зимой все было проще. Я уходила заниматься музыкой к маме. Там надо было играть всерьез, как положено, два часа. Очень редко удавалось играть на Конной. Во-первых, рояль стоял в Шуриной спальне (она же была и гостиной). Во-вторых, к блютнеровскому роялю относились бережно. Считалось, что я своей игрой могу его как-нибудь попортить. «Блютнер» купили недавно, это был настоящий концертный инструмент. Верочка играла прекрасно и не утруждала ни себя, ни домашних техническими упражнениями, которые были предписаны мне. Она много играла Шопена – этюды, баллады, сонаты… Серафима Александровна Моргулис, моя учительница музыки, как положено всем русским

учителям, не брала деньги за уроки впустую: она не хотела заниматься ни с лентяями, ни с совсем уж неспособными детьми. Я начала учиться у нее с удовольствием, ходила два раза в неделю на уроки. Нелады начались позже, года через три, летом. Все мои знакомые дети, как было положено в Одессе, учились музыке. Но летом они наслаждались дачей и морем, потому что на дачах не было инструментов. А, на мое несчастье, у Скроцких на Фонтане стоял маленький «Рейниш» с барельефом Моцартовской головки над пюпитром. По приезде на дачу пианино настраивалось. Но зимой оно страдало от холода и сырости, на

клавишах отклеивались белые пластинки слоновой кости. Прикасаться пальцами к их неровной, шероховатой деревянной поверхности было далеко не приятно. Я помню, как в 38-м году перед Верочкиной свадьбой их старались приклеить, надеясь, что Рихтер что-нибудь сыграет. Тогда он еще не пользовался известностью, но уже переехал в Москву и жил у Нейгауза{57}. Для свадебного праздника в саду была устроена иллюминация. Столы накрыты на воздухе, перед

верандой над самым обрывом. Действительно, после ужина Светика попросили поиграть. Он упирался, предлагал всем поехать в город и играть там на «Блютнере». Но народ не унимался. «Рейниш» вытащили на веранду. Гости остались в саду, продолжали неистово аплодировать и уломали. Он играл Шопена так, как мне еще не доводилось слышать, и поразил своей манерой держаться,

не понятного мне рода застенчивостью, и вместе с тем приветливостью, не переходящей в панибратство. Казалось, он был окружен пространством, защищавшим его от какой-то несозвучности

U 26

Page 30: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

с присутствующими. Интересно, что я это девочкой почувствовала и не забыла. Он подтвердил это в письме 61-го года: «…Восход солнца, море и дачу Верочки Скроцкой я очень помню; и поверьте – помню тоже и Вас: Вы как-то не особенно подходили к опьянено разнузданной компании гостей в тот вечер…» Поскольку я уже съехала с прямого пути (а рассказ мой шел о моей музыке и пианино «Рейниш»

на даче Скроцких, и нельзя было не вспомнить о Рихтере), отложу еще на минутку повествование о моем стыде и расскажу несколько слов о Светике. В 61-м году прошло более двадцати лет после памятной Верочкиной свадьбы. Слава Рихтера уже гремела в России, хотя вне ее Рихтера почти не знали. Для одной работы мне понадобились некоторые сведения о двух русских пианистах. Мне пришла счастливая мысль узнать о них у Рихтера. Я написала ему на адрес консерватории. Но не была уверена, помнит ли он меня, и описала ему утро «после бала». Когда шум свадебного праздника утих, люди разбрелись по саду и сели отдыхать на аллеях в

ожидании первого трамвая в город, я очутилась с Рихтером на мысике, откуда открывался вид на всю береговую линию моря. Маленькая каменная скамейка, врытая в землю, стояла на расстоянии метра от обрыва. Другая, тоже каменная, со спинкой в виде дивана, стояла в глубине под тенью акаций. Деревьями и кустами мысик был совершенно отделен от остальной территории дачи… Летом перед восходом солнца море бывает совсем неподвижное, до того тихое, что просто хочется его потревожить, чтобы оно стало похоже на самого себя. А оно не хочет. И начинает алеть горизонт. Вот об этом было что-то написано Рихтеру. Он ответил, и с этих пор стали приходить его открытки, которые в течение почти тридцати пяти

лет радовали меня. За это время я несколько раз бывала у него в Брюсовском, потом на Большой Бронной. Заранее, понятно, звонила. У них с Ниной Львовной{58} были две смежные квартиры, и Светик никогда не подходил к телефону. Трубку поднимала Нина и сразу радостно удивлялась, уверяя своим низким звучным голосом, что Слава, как она его называла, всегда рад моим посещениям. Думаю, что я была той ниточкой, которая связывала его с молодостью и родителями, с Одессой и тем временем, когда его называли Светик. Посещения к нему не носили характера простого сидения или разговора ни о чем. Всегда

появлялась интересная тема, рассказ об итальянских городах, о том, что самое характерное отмечало их. Он говорил о своих занятиях живописью, о художнике Фальке, его учителе. С воодушевлением рассказывал о праздниках Рождества или Нового Года, когда он с приглашенными гостями задолго готовился к ним, обсуждая мельчайшие подробности ожидаемого вечера. Вспоминая об Одессе, которую долго не мог посетить после гибели отца и отъезда за границу

матери, он всегда поражал меня какой-нибудь приятной деталью, казалось бы, совсем незначительной, но свидетельствующей о живой памяти сердца, о доброте, о красоте Мира, созданного Богом и людьми, свидетельствующей о самом главном. Светик, как волшебник, сообщал всему, о чем бы он ни говорил, неуловимую поэтичность, сопровождавшую его во всех житейских мелочах и самых незначительных обстоятельствах. Нельзя было не испытывать к нему чувства нежности и преданности, потому что говорил не профессионал-музыкант, а человек, отрешенный от всего неприятного и банального. С глубокой благодарностью судьбе, столкнувшей меня с Рихтером, продолжу рассказ о своих

музыкальных авантюрах. В конце концов, воспоминания о нем, о его концертах и разговорах при встречах (как в равной степени и настойчивое желание Владимира Алексеевича Пяста развить во мне мои духовные возможности, среди которых занятие музыкой особенно важно) оказали на меня гораздо большее влияние, чем отчаянный поступок мамы, о котором пойдет речь. Как я выше упоминала, мне приходилось два раза в неделю ездить на трамвае с дачи в город на

уроки музыки. Занималась я лениво и к тому же была абсолютно уверена, что со мной поступают несправедливо, заставляя упражняться в то время, как мои дружки-подружки наслаждаются каникулами, преспокойно играя на пляже, делают это без малейших угрызений совести. По-другому

U 27

Page 31: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

обстояли дела со мной. У меня уже была практика, и я начала во второй раз в жизни казенить. Что-то я на бедном «Рейнише» тренькала и в положенные дни уезжала в город, как бы на уроки. Предназначенные деньги за урок Серафиме Александровне я тратила на шоколадные конфеты «Светоч» и «Габи». И ходила в кино, не считая, что даром трачу время. Всегда был выбор между двумя кинотеатрами на Дерибасовской – «Немым», где очень хорошо сопровождал фильм тапер, и бывшим кино Уточкина напротив. О том, что меня ожидает, я старалась не думать… А гроза надвигалась. Однажды приехала из Люстдорфа мама, где она летом работала в санатории

«Белый цветок» и жила там с Натой. Мне пришлось сесть за пианино и показать свои успехи. Мама пришла в ужас. Начался допрос и мое упорное враньё, что все в порядке, что учительница мной довольна и т.п. И все в вызывающем возмущенном тоне. Ничего не помогло, и конец был ужасный. Мы отправились в город. Всю дорогу, вплоть до злосчастной двери Серафимы Александровны, я упорно стояла на своей лжи и ждала чуда. Его не произошло. Учительница была дома, и мой позор обнаружился. Она согласилась и впредь давать мне уроки, но потребовала какого-нибудь внушительного наказания. И вот, когда мы спускалась по лестнице, у мамы возник отчаянный план. Не менее отчаянный, чем

моя ложь. На Садовой, где жила Серафима Александровна, наискосок от ее дома была парикмахерская. (Она существует до сих пор). Надо было подняться на несколько чугунных ступенек. Так вот, меня усадили в кресло, и мама скомандовала: «Остричь под машинку!». Мы прекрасно знали, что это такое – с раннего детства летом нас стригли. Так было, по крайней мере у нас на юге, принято. (Как-то я прочитала в воспоминаниях дочери Шаляпина, что отец таким же образом остриг ее на Ривьере). Но теперь, когда я уже чувствовала себя взрослой, когда регулярно ходила одна в кино, а уезжая в город, надевала белые нитяные перчатки, как было принято у тетушек, я категорически воспротивилась. То есть стала неистово кричать и вывертываться из рук парикмахера. В результате он отказался стричь. К несчастью, почти рядом была другая парикмахерская. И там дело было совершено. То ли у меня

иссякли силы орать, то ли я поняла неумолимость наказания, то ли парикмахер счел, что надо стричь… Уязвлена я была страшно. В трамвае по дороге на дачу я горько плакала, но никто не обращал на меня особого внимания. А меня искушал другой бесенок лжи – что я скажу вечером детям, с которыми проводила каждый день несколько часов. Мне полегчало, когда мы вернулись на дачу и бабушка, видя мой позор, упавшим голосом сказала: «Клавдия, что ты с ней сделала?» Я же сразу отправилась мыть свою несчастную голову, уверовав, что от частой «головомойки» волосы начнут быстрее отрастать.

Мама

Бедная мама, в какой растерянности чувств, в каком отчаянии она должна была находиться, какой беспомощной она должна была себя чувствовать, чтобы решиться на такой шаг! Она, не признававшая короткой прически даже, когда в конце двадцатых годов стриглись все! Милая мама, как я не понимала всей красоты ее облика и раздражалась, когда, небрежно закрутив на затылке свою пышную косу, она приводила в художественный беспорядок волосы на лбу. В этом как раз и был ее шарм, ее природное обаяние, я бы даже сказала, ее обезоруживающая естественность. Она никогда не подрисовывала ни губ, ни бровей. Оставалась долго темной блондинкой, а когда стала седеть, не красилась. Иногда только просила вырвать непослушный седой волос, с которым она сама не могла справиться. Я не встречала людей, которым бы она не нравилась внешне и внутренне. Два этих мира в ней были неотделимы друг от друга. И была она сама собой милостью Божией… Понятно, что я чувствовала себя гадко, потеряв волосы. Однако, это не переросло у меня в

бедствие. Правда, неприятно было изворачиваться, придумывая для своих друзей и приятелей самые

U 28

Page 32: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

фантастические объяснения. Но на мои чувства к маме этот эпизод не повлиял. Я не могла не понять своей вины в тот момент. Нарыв был вскрыт, и пришло облегчение. Думаю, маме было труднее… Я оставила маму в 44-м году. Ей было тогда только 54 года. Я как-то никогда не думала о ее

возрасте. Она не была человеком спортивного типа, как и почти все женщины ее возраста, которые относились к нашему кругу. Но она, как и я, не могла представить себе лето без воздуха и моря. Когда ей стало трудно спускаться на берег, она стала принимать морские ванны на 11-й станции Фонтана. Всю жизнь она любила, укрывшись от людей за кустом или в беседке, которая у нас называлась «халупа», раздеться догола и принимать воздушные ванны. И была уверена, что это ее укрепляет… Прошло четырнадцать лет. Все это время я очень тосковала по маме, родным и Одессе.

Собственно, для меня это неотделимо друг от друга. Казалось, что все отрезано навсегда. А о чуде и не думалось. В пятьдесят седьмом году Эбелинг{59} внес меня в список участников Международного конгресса славистов в Москве, предполагавшего иметь место в сентябре следующего года. Это был, безусловно, шанс получить визу в Россию.

У меня не было претензий заниматься наукой. Я очень любила свои занятия со студентами, мне хотелось заразить их (и не только их) любовью к нашему русскому наследию. Во время холодной войны это было во многих отношениях не так просто. Но я знаю, что мои старания не пропали даром. У меня были ученики, которыми я могу гордиться. Однако писать статьи или защищать диссертацию так, как это происходило у нас на факультете в Амстердаме, мне немоглось. Формальный и структуральный подход был мне не по душе. Чтобы написать диссертацию, мне казалось, надо быть ученым. А то, что происходило вокруг, меня совсем не воодушевляло. Как бы то ни было, Эбелинг продолжал настаивать, а я противилась, доказывая, что ничего

стоящего написать не смогу. Тогда он употребил уловку – показал мне статейку знаменитого Якобсона{60} в каком-то американском журнале. Вероятно, Якобсон написал «на случай», чтобы отвязаться. И науки в этой маленькой статье было – кот наплакал. Так я решилась заняться композиционными повторами в Блоковской лирике. Упорно уговаривал меня и Гектор Доминикович Ло Гатто{61}. Он написал даже обо мне Томашевскому{62}, а тот прислал для моей работы некоторые указания. Я начала с удовольствием работать, внутренне готовясь к встрече со своими. Я много им писала,

думала о них, они мне постоянно снились. В начале года оказалось, что я беременна, это усилило желание, как можно скорее попасть в Одессу. Пользовавший меня гинеколог госпожа Ипес, пожилая дама, ходившая на мои лекции вольнослушателем, предполагала, что роды наступят в конце сентября, и не запрещала мне ехать. Физически я чувствовала себя отлично, но внутренне была напряжена до предела. До последней минуты мы не знали, получим ли визы. Поездка планировалась следующим образом: две последние недели июля – курсы для

преподавателей русского языка за рубежом в МГУ, август – в Одессе, с 1-го по 10-е сентября – Съезд славистов в Москве. Помню, как перед отъездом я растерялась после нашего первого разговора с Натой по телефону.

Она просила привезти какие-то вещи и, между прочим, красный лак для ногтей. Мы столько лет не виделись! И вдруг такая просьба. Я никак не могла связать радость ожидаемой встречи с лаком. Я была подавлена. Но в заботах о визах, которые нам все не выдавали, это как-то забылось. Тяжело было все время ездить в Советское консульство в Гааге*74*, а по телефону они вообще не

хотели говорить. В тот год у так называемых вторых и третьих консулов были сплошь птичьи фамилии: Лебедев, Соколов, Скворцов. Все эти пернатые, не рассчитывая на наше упорство, до последнего дня водили нас за нос. Наконец, в последнюю минуту дали разрешение ехать на курсы преподавателей в Москву и уже там добывать визы в Одессу. Страсти с добыванием виз продолжались, как в Гааге, так и в Москве, до последнего дня.

U 29

Page 33: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

*74*Город в Нидерландах, резиденция королевского двора и правительства. Административный центр провинции Южная Голландия.

Мы жили в общежитии МГУ, а дни проводили в ОВИРе. Мама в полном отчаянии собиралась ехать в Москву. Я уговаривала подождать. В Москве тогда мы никого не знали. Все, что происходило вокруг, мне было отвратно. Если бы не она, я бы без всякого сожаления уехала обратно в Амстердам. Встреча с Москвой мне была тогда не в радость, все было чужое, все было советское!.. Забегая вперед, скажу, что вся наша предполагаемая программа реализовалась, вплоть до моего

доклада в один из дней первой недели сентября. Мы жили со всеми голландскими славистами – участниками Съезда – в гостинице «Украина». И вот оттуда в ночь с 8-го на 9-е сентября меня отвезли в роддом на какую-то Тверскую-Ямскую. Уважаемая госпожа Ипес, как это случается иногда с гинекологами, ошиблась в определении сроков. Так 10-го сентября, в Москве, моя дочь Алена{63} увидела свет Божий, и я разослала своим друзьям радостное известие на московских открытках, пародируя Пушкина:

Родила царица в ночь В древнем русском граде дочь, Премилейшего ребенка. Имя дали ей – Алёнка.

Ее рождение было зарегистрировано в Нидерландском посольстве без проблем. В московском ЗАГСе особых проблем тоже не было. Но мою девочку записали не так, как мне хотелось – Еленой. «Знатоки» уверили Алешу, что Алена (народный вариант Елены) – имя «некультурное». А уж отчество вообще никуда не годится: Алевейновна. Сказали – «совсем не звучит», в чем, разумеется, были правы. Из Москвы в Одессу мы летели. За время полета Алеша почувствовал, что мы очутились в другой

стране. Одесситы, летевшие с нами, освободившись от московской сутолоки, темпа жизни и уличного хамства, почувствовали себя дома. Начали смеяться, громко ссориться из желания, чтобы время не пропадало даром. Безусловно, в Одессе хамства не меньше. Но оно другое, не такое хмурое и тяжелое… Прилетев, не заезжая в город, мы поехали на французский бульвар, вторую дачу Скроцких, где,

исходя нетерпением обнять нас, ходила взад и вперед по короткой дорожке сада мама. Как сейчас вижу ее там возле дома совсем другую, чем та, которую я оставила. Шестьдесят восемь лет – это не пятьдесят четыре. На ней было темное длинное платье, какие носят пожилые женщины в России. Поверх него – такая же темная кофта. Чем-то очень трогательным веяло от ее беспомощной грузной фигуры. Я привыкла видеть ее сидящей за столом или в кресле. Ее красивые руки всегда были в движении, и плавность этих движений придавала маме особую величавость. Но в первый же миг свидания величавость пропала. Наружу, в радости встречи, вылилась вся боль разлуки и незащищенность. Мы обнялись, как никогда раньше не обнимались, всем телом припав друг к дружке, и плакали. Я знала, что ей были противопоказаны эмоции, горестные и радостные, и осадила нас обеих, перейдя в объятия моей дорогой и милой тети Шуры Скроцкой, потом Веруши, Вали, Юры. Встреча наша после стольких лет не могла быть без боли. Уже не было в живых дяди Кади, о чем я

знала. Но еще одна утрата ждала меня, которую по настоянию Тетушки от меня скрывали: не было больше и дяди Мини Витмера, родного, тихого, скромного, нас любящего… Первые дни дома меня озадачили. Голландии как и не существовало… Я знала маму как человека с

четко выраженным мнением о том, что подобает и не подобает. Нам в детстве не позволялось многое из того, что для других детей было самым обычным. Я думаю, что мама была очень строгой. И ее

U 30

Page 34: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

длительные отлучки в Москву к Пясту, когда я была уже в старших классах, избавляли меня от необходимости выкручиваться и врать. Так мне удавалось не пропускать всякие вечеринки, ходить в кино или оперу и на свидания с мальчиками. Я помню, как мне было тяжело, если за моими вылазками поручалось следить Нате. Помню, как в

серый дождливый вечер она долго ходила за мной по пятам, а я вела важные разговоры с Леней Зверевым и все время слышала за спиной: «Иди домой… Я расскажу маме…» Это на много лет оставило во мне травму, своего рода угрызения совести и страх перед мамой, если я делала что-нибудь недозволенное. Когда я отняла от груди Юрочку{64} и он стал взрослеть, я оставляла его днем спать в кроватке с

высокой решеткой, а сама летела в кино в Харлем*76*. В доме он оставался не один, внизу жила Пука, как Юра называл соседку, и дядя Виллем. Я знала, что Юрочка не может выпасть из кроватки, а если и проснется, то еще долго будет спокойно играть. До Харлема езды было шесть минут. От дома до станции ходьбы не больше двух. Я отсутствовала около двух часов. Но почти каждый раз, бегом возвращаясь на харлемский вокзал, я вдруг холодела от ужаса – мне казалось, что навстречу идет мама. Так совесть по старой памяти предупреждала меня, что я делаю что-то недопустимое. Я вспоминала все это в мои первые дни по приезде в Одессу. Однако, с удивлением заметила, что по отношению к внукам Юрику и Анке{65} у мамы никакой строгости больше не было. Она изменилась. Осталось только невыносимое волнение, если ее оставляли одну и опаздывали с приходом домой. Она не находила себе места, выглядывала в окно, стучалась к соседям, даже садилась писать о своей тревоге кому-нибудь письмо…

*76* Город в Нидерландах, административный центр провинции Северная Голландия.

Мама не была в полном смысле слова хозяйкой, как бабушка, Шура или Тетушка. Она умела, по настроению, прекрасно готовить, печь торты, уютно обставить квартиру или просто уголок, со вкусом одеться, если была для этого возможность. Но она никогда ничего не умела сшить или просто заштопать чулки – делала это безобразно. Разумеется, мама стирала, гладила и убирала дом. Не заставляла нас этим заниматься, и вообще разговоров, тем более ссор, на эту тему не было. В свободное время она много читала, преимущественно лежа. Часто отправлялась ко всяким своим

друзьям в гости. Редко ходила в театр. Но любила концерты. С людьми была очень общительна и проста. Она их любила, и ей платили тем же. Мама не могла не страдать от ущербности наших отношений в тяжелые тридцатые годы, когда я

фактически жила не с ней, а у Скроцких. Ее не могла не тяготить мысль, что она так мало бывает со мной как раз тогда, когда девочка входит в переломный возраст, становясь подростком. В мои каждодневные посещения Нежинской, когда я занималась у мамы музыкой, не было времени для чего-то очень важного. Я думаю, этим и объясняется ее особенная любовь ко мне, может быть, своего рода подсознательное желание наверстать потерянное. В свой первый приезд в Одессу мне было это невдомек. Было странно слышать уверения Наты, что мама меня не просто очень любит, но как-то совсем особенно. Шли годы, еще четырнадцать лет личного и эпистолярного общения. Мы приезжали в Одессу

почти каждый год. И на мамину долю тоже выпало счастье приехать к нам в Амстердам и прожить там четыре месяца. Одесское семейство наше долго не соглашалось отпустить маму в далекую Голландию – из страха, что может случиться инсульт, к которому она была предрасположена. Последние годы ее оберегали от чрезвычайных волнений. Но я не переставала настаивать. Наконец, в один из приездов в Одессу пригласили на консультацию маминого невропатолога

Бенесовича. Она признавала только старых, опытных врачей, благо, они еще в те годы существовали. Он должен был сказать решающее слово. Как раз в тот приезд я сама чувствовала себя очень неважно,

U 31

Page 35: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

и мама решила попросить Бенесовича осмотреть заодно и меня. Доктор тщательно занялся мамой и не нашел препятствий к путешествию. Я торжествовала! Когда наступила моя очередь, Бенесович, так же не спеша, стал обследовать меня. Окончив

осмотр, он задумался, как бы взвешивая мои возможности, помедлил и на полном серьезе начал: «Ну что? Вы имеете шанс… - опять наступила пауза, - долго жить!» Все мое недомогание сразу прошло. Стали готовиться к отъезду. Была зима. Ехали мы на поезде через Москву. Уговорить маму на

самолет было невозможно – она никогда не летала. Нарядов особых для заграницы не было: две длинные юбки, привезенная из Голландии вязанка, две-три блузки. Время эффектных нарядов, известных мне по фотографиям, давно прошло. Покупать в тридцатые и послевоенные годы в СССР было нечего, да и не на что. Да и возраст, 79 лет, по русским понятиям, шиковать не позволял. Я настаивала лишь на том, чтобы маме сшили лифчик! Она его уже многие годы не носила, не поддаваясь никаким уговорам. Когда я напомнила ей о многочисленных ее поклонниках, она коротко ответила: «Я и так им нравилась!» Но лифчик позволила сшить. Мы медленно ехали по заснеженной России. Мама обожала эти долгие переезды. Она лежала,

смотрела сначала на бескрайние поля, потом леса, без конца вспоминала что-нибудь интересное из своих многочисленных поездок к Пясту по этой дороге. В Одессе нас нагрузили всякими вкусностями, и сутки пути прошли как праздник. Мы собирались несколько дней побыть в Москве у друзей, сходить на Новодевичье кладбище, на

могилу Пяста. По дороге в Одессу я гостила несколько дней у Йозины{66} и Карла Ван хет Реве{67} на Кутузовском проспекте. В тот год Карл работал корреспондентом амстердамской газеты «Parool». Провожая меня в Одессу, он сказал, что может быть встретить нас с мамой по прибытии в Москву. Точно мы не уславливались: он был обычно очень занят. В поезде я сказала маме, что, возможно, на Киевском вокзале она встретится с нашим другом, профессором Лейденского университета. Поезд пришел точно по расписанию. Карла не было. Вагон осаждала толпа носильщиков и

встречающих. Я стала выносить вещи и высаживать маму. Тут к нам подлетел какой-то полупьяный настойчивый дядька и уже собирался схватить наши чемоданы, как мама (а она была страшно близорукая) бросилась обнимать и благодарить «профессора». Пришлось дядьку взять. Он потребовал потом не только «на чай», но и «на закуску». Хочется еще рассказать, как мама отреагировала на Запад. Я разбудила ее среди ночи, когда поезд,

выезжая из Восточного Берлина, попадал в Западный. Мы привыкли к этому резкому переходу, к явной рекламе «свободного» мира – из полной темноты, подчеркнутой скупыми огонечками редких уличных фонарей, мы попадали в море света, ярко освещенных небоскребов и бесчисленных богатых разноцветных световых реклам. Я была уверена, что это зрелище огорошит ее своим блеском. Но она, чуть приподнявшись с постели, заметила только: «Как можно истреблять столько энергии?!» И отвернулась к стене, ничего не прибавив. Мне стало стыдно. Но на следующий день она порадовала меня на голландской границе. Пограничник не то что не

осматривал нас и не вытряхивал наши вещи из чемоданов, как это было в СССР, но поинтересовался маминой жизнью в Одессе и ее планами на время пребывания в Голландии и пожелал ей всего хорошего. Это поразила маму до глубины души. Она приняла это как самый дорогой подарок, как своего рода благодать, осенившую ее перед въездом в Голландию, которую она заочно уже давно полюбила. И действительно ей было у нас хорошо. Однако я почувствовала, как под конец ее потянуло домой в Одессу. Ей очень хотелось там всем

все рассказать. Она как бы восполнила то, что за мое отсутствие у нее было отнято. Я была уверена, что остаться жить в Голландии, вне родного окружения, вдалеке от родных могил, ей было бы не под силу. Я даже не намекала ей о возможности остаться. Ее любовь к Одессе, к родному пепелищу и ее привязанность ко мне, от этого пепелища отрезанной, слишком переплелись, и одно без другого не мыслилось. Это и было то, что у Блока называется «Радость-Страданье».

U 32

Page 36: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Последние годы жизни она писала мне ежедневно. Писала обо всем и ни о чем. Это был непрерывный разговор. Задолго до ее кончины я вдруг с испугом осознала, как одиноко мне станет без ее писем, и не могла себе представить, что наступит момент, когда я уже не достану из почтового ящика ни ее открытки, ни письма с неразборчиво написанным адресом…

Не могу не сказать несколько слов своим возможным читателям. Отрывки, собранные здесь (обрывки памяти, всплывая, громоздились друг на друга), мне нелегко соединить в одно целое. Для кого, собственно, и для чего я все это записывала, оставив за пределами рассказа, может быть, самое интересное, самое значительное – фактическую, т.е. хронологическую историю жизни? Вспоминая, я как бы обращалась к своим детям, внукам, к своей племяннице Аннушке Полторацкой и ее дочке, и тем моим одесским друзьям и знакомым, которые (я в этом уверена) могли бы дополнить мои записки не менее значительным и дорогим, в чем и заключается смысл нашего пребывания на земле. Более пятидесяти лет я прожила в Голландии, т.е. всю свою долгую сознательную жизнь я провела

вне России, вне Одессы, где я родилась и сформировалась. И где открылись мне неисчислимые богатства русского духовного наследия. Другой вопрос, что я из этого наследия почерпнула. Не нужно называть имен – они известны. Много было на Руси замечательных людей, много было просто хороших и добрых. Все они хотели уберечь нас от душевной и духовной нищеты, от мещанства, от жадности, от мелкой злости, от национальной узости во всех ее проявлениях. Были и есть такие люди и в Одессе. Дело не в их числе, а в том, что благодаря им сохранялась традиция. Это мне и хотелось дать почувствовать, т.е. напомнить о том добром и светлом, что было в нашем городе, чтобы мы не забывали живое прошлое – прошлое, которое является и нашим настоящим, так как культура не умирает. Она проявляет себя везде. Она не ограничена рубежами. Рассуждая так, я хотела бы упомянуть тех, кто помог мне издать эти записки. Во-первых, это

милая моя племянница Аннушка Полторацкая, своим энтузиазмом побудившая меня писать. Во-вторых, это многолетние наши друзья и коллеги Валентина Барентсен-Орлянская{68} и ее муж Адриан Барентсен{69}. Их таланту и доброму участию эта книга обязана многим.

Амстердам, 2001

U 33

Page 37: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Часть вторая

Легко предвижу, что некоторые читатели отнесутся к моему рассказу с недоверием, скажут: это уж слишком, это он выдумал, этого не может быть. Не буду спорить, может или не может, но должен сказать совершенно определенно, что я никогда ничего не выдумываю.

В. Войнович. «Москва – 2042»

Нежинская

Ночь на 22-е июня 1941 года я провела не на даче, а в пыльной, душной, для лета совсем не приспособленной нашей гостиной, давно уже забывшей о своем предназначении, но сохранившей имя. В пику всем житейским невзгодам. Мы часто употребляли и другие названия: столовая, папин кабинет, бабушкина комната. Это не имело никакого отношения к действительности. Квартира давно уже стала коммунальной (до войны не говорили «коммуналка»). Теперь в каждой

комнате жило по семье. А за нами осталась гостиная, самая большая комната квартиры. Рядом, в спальне, устроилось целое племя. Приехала супружеская пара с ребенком. Девочка была дефективной. Не говорила, а беспрестанно пронзительно мычала. Потом приехали бабушка с дедушкой. Родился второй ребенок, нормальный. Взяли прислугу, благо, глава семьи был заведующий гастрономом. Домработница нянчила детей и выводила клопов. Но без успеха. Клопы не считались с отведенной им жилплощадью и преспокойно переползали к нам в гостиную, не взирая на то, что мы заклеили высокие двустворчатые двери в спальню полосками газетной бумаги. Насекомые шли в обход по коридору. Их не было только зимой, когда ударяли морозы и мы мучились от холода. Паровое отопление в тридцатые годы не работало несколько зим подряд. Весной и осенью мы как-то смирялись, привыкали. А летом, в самый разгар клопиных походов – о счастье!? – мы уезжали на три месяца на дачу… Дачи были разные. Когда папа еще жил с нами, это были его курорты: Куяльницкий и

Хаджибейский лиманы с их рапными и грязевыми ваннами. После отъезда на Кавказ папа был еще в состоянии 2 года подряд посылать нам деньги для дач на Фонтане, в Дерибасовке (теперь это улица Костанди). Потом мама в летние месяцы стала работать в детских санаториях сестрой в Люстдорфе и брала с собой Нату. А меня тогда взяла к себе тетя Шура Скроцкая, и я жила все последующие годы в их раю, совсем над морем, на Фонтане.

Папа закончил медицинский факультет в конце первой мировой войны и сразу уехал на фронт врачом. Потом вернулся, женился. Молодые купили квартиру в солидном пятиэтажном доме на Нежинской, 64. С паровым отоплением, высокими потолками, паркетными полами и широко раскрывающимися двустворчатыми дверьми. Дом был выстроен в самом конце ХІХ века на 30 квартир с внушительным пятиэтажным фасадом, с балконами. Наша квартира на втором этаже выходила окнами и на улицу, и во двор. За кухней была милая солнечная комнатка для прислуги. Бабушкина комната, как и столовая и кухня, тоже были на солнечной стороне. К нашей уже сознательной жизни в детстве все эти комнаты никакого отношения не имели. Но подробные рассказы о них запали в память, как запоминается в детстве сказка.

T 1

Page 38: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

С понятием «парадный ход», «парадная лестница» ничего у меня парадного не связано. Наоборот, одни только не высыхающие смердящие лужи, мусор, выбитые витражи на окнах лестничных площадок. Отвратное зрелище представлял собой лифт, схваченный в металлическую сетку, покрытую жирными пыльными кружевами паутины. Разумеется, он почти никогда не действовал, пространство между сеткой и подымающейся вокруг лифта лестницей было забито мусором. Там всегда шныряли страшные крысы. Поднимаясь на второй этаж, мы старались не видеть всего этого. Лифт внушал ужас. Казалось, вот-вот он откроется и изрыгнет какое-нибудь чудовище. За четырнадцать лет жизни в Голландии я все это понемногу забыла. Просто не приходилось ни с

чем сравнивать. И вот, вернувшись в Одессу и войдя в парадную, я сразу очутилась во всем кошмаре тридцатых годов: мне ударил в нос знакомый смрад, и я увидела тех же грязных всклокоченных котов… Так мгновенно всколыхнулось и представилось детство и все 20 лет моей жизни в России. Это вам

не «дым отечества»! Оказалось, что с годами все стало только хуже: болтались оторванные лестничные перила.

Чугунные решетки, поддерживающие их, кто-то вздумал обновить и облил их не то дегтем, не то смолой, чем навсегда уничтожил белый мрамор ступеней. Они покрылись чудовищными бурыми пятнами. Потолок и стены тоже пытались освежить и покрыли их вместо краски чем-то тошнотворным, образовав грязные потеки на дверях и оконных рамах. Их уже не пытались красить. Я сделала над собой усилие, и мне удалось не вдыхать вони и не видеть всего безобразия вокруг,

но вызвать к жизни мамин рассказ. И перед глазами появилась широкая входная кремовая дверь, наверху белая овальная эмалевая бляха с номером квартиры – 11. На левой, обычно не открывающейся половинке двери, небольшая черная с золотыми буквами стеклянная табличка

Доктор Филипп Дмитриевич

Стоянов

Я помню, что в раннем детстве в прихожей у одной стены стояла высокая вешалка, а напротив большой, вместительный комод для белья. С каждой стороны по две широкие двустворчатые двери. В столовую и гостиную они были обычно раскрыты. Над ними овальные застекленные окошечки. Сразу при входе направо был папин кабинет и гостиная, налево – бабушкина комната и столовая. Спальня прилегала к гостиной, и из нее вела маленькая дверь в ванную. Кабинет, узкий и длинный, заканчивался лоджией и балконом, как бы прилипшим к фасаду дома в

виде ласточкина гнезда. Объемистый письменный стол был боком приставлен к стене. На нем царил идеальный порядок. Вероятно потому, что за этим столом папа никогда не работал. Стоял телефон, что в 20-е годы было редкостью, и под зеленым шелковым абажуром лампа. Посредине – бронзовый письменный прибор, часть которого украшает сейчас мой стол в Амстердаме. При входе справа черная кожаная кушетка, какие в те времена были у всех знакомых врачей. Напротив двухместный без подлокотников с высокой спинкой диванчик, тоже обитый черной кожей. Он потом перекочевал к Тетушке вместе с другими вещами и, когда их сослали после войны, конечно, пропал. Была в кабинете вертушка для книг – «вертюлька». Как было приятно, когда Алеша из своего

родительского дома привез такую же, но поменьше. А папина сейчас живет у Аннушки в ее доме на Фонтане. Ее туда привезли вместе с папиной аптечкой, дубовой, с раскрашенной стеклянной дверцей. Аптечки были тогда у многих. Помню шерстяные портьеры кирпичного цвета, расшитые светло-зеленой тесьмой. Они висели

только в кабинете и гостиной. Портьеры еще долго существовали, приспособленные к другим надобностям.

T 2

Page 39: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Три комнаты (кабинет, гостиная, спальня) выходили окнами на улицу и анфиладой через высокие двери соединялись друг с другом. В гостиной прошла вся жизнь. Эта единственная оставшаяся нам комната с 1916-го до 2001 года была наша. Почти весь век. Сколько именин, дней рождения, детских праздников, маскарадов видела она! Сколько друзей, сколько сидений с ними за столом, сколько разговоров, ссор, слез и радостных часов знает она, эта такая чудесная, такая наша комната! Из-за нее, из-за воспоминаний о людях, с радостью приходивших сюда – четыре поколения родных и друзей, - ни мама, ни Ната не решились покинуть ее, вопреки ужасным тяготам коммунальной жизни, вечным скандалам с соседкой, ярой коммунисткой и к тому же нашей однофамилицей, требовавшей от мамы переменить фамилию Стоянова на фамилию второго мужа. Они продолжали жить там, несмотря на неоднократные кражи, несмотря на отсутствие даже скромных удобств, вечное отсутствие воды, ужасный холод зимой, когда не работало паровое отопление, несмотря на отсутствие хоть какой-нибудь ванной комнаты, когда приходится умываться при соседях на кухне. Несмотря на явное неблагополучие, было все-таки хорошо, что гостиная оставалась наша. В гостиной болела и умерла Тетушка. А потом мама. Мы любили ее, эту много-много повидавшую

комнату. Она разделялась мебелью на четыре уютных уголка: «салон», кабинет Николая Алексеевича Полторацкого{70}, Коли, столовую и мамину, а потом Натину спальню. Позапрошлым летом, когда еще была жива Ната, я привела на Нежинскую мою внучку

Глашеньку{71}, Аглаю. И тогда я в который раз удостоверилась, что есть на свете чудеса. Конечно, если мы способны и не противимся их видеть. Мы с ней вошли в давно уже не убиравшуюся, запыленную гостиную. Я-то вижу, нахожу в ней и дух и вещи, которые чуть ли не от рождения люблю. Но Глаша, что она могла найти там? Она не знает ни своей прабабушки, ни Тетушки, ни дорогой нам нашей венской фарфоровой лампы «барыни», как мы ее называем, и под которой мы так часто, в одиночестве и с друзьями, сидели и смотрели на три танцующих фигуры: две женские и одну мужскую. Они танцуют в нарядах восемнадцатого века вокруг обвитого цветами ствола, танцуют так мило и с такой старинной грацией, что так и хочется разъединить их руки и войти в круг! Разумеется, Глаша не раз видела эту лампу на фотографиях, и я не раз рассказывала о ней. Она потрогала рукой старинный стол Коли, для нее, конечно, дедушки Коли. С заметным уважением разглядывала великолепный, до потолка, книжный шкаф дяди Кади, ее прадедушки, перешедший к нам по наследству. На красном дереве шкафа не только время, но и наши воспоминания оставили дорогие для нас следы. Что могла увидеть, что могла в этот первый момент встречи почувствовать эта девочка, почти еще ребенок? Что могли ей рассказать нескончаемые тома Брокгауза*89*?! Литография Медного всадника Гидони{72}?!

*89* Энциклопедический словарь. Издатели: Ф.А. Брокгауз, И.А. Ефрон, СПб 1890-1909

Когда мы закрыли за собой дверь в прихожую, я не задумывалась об этом. Мое воображение рисовало Колю, сидящего за своим столом в теплой уютной голландской кофте: он снял очки и не то письмо пишет, не то исправляет что-то в переводах. А мама в своем уголке дремлет или читает, или с вдохновением тихо рассказывает что-нибудь с удовольствием слушающему гостю. Она часто прерывает свой рассказ задушевным смехом, а иногда затаенным вздохом. Ее можно слушать без конца… Так вот, я хочу сказать, что тогда я увидела, почувствовала, как рос и зримо выявлялся в Аглае

интерес к неведомому ей ее прошлому, как естественно включалась она в поток своей родословной…

Война

Вернемся к 22-му июня. В этот день окончательно возвращалась из Москвы мама. За семь месяцев до этой даты скончался там Владимир Алексеевич Пяст, наш отчим. Планы на жизнь с ним в Москве

T 3

Page 40: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

сами собой рухнули. Не оставлять же было нам с мамой всех своих в Одессе и ехать к никому в желанную Москву! Хорошо, что мама возвращалась теперь домой, в свои пенаты… Поезд прибывал где-то пополудни. На вокзал можно было прекрасно успеть с дачи. Но я

предпочла еще с вечера приехать в город. Жара стояла страшная. В городе было пыльно и душно. К тому же было самое клопиное время! Все это, однако, не послужило препятствием поехать ночевать в гостиную, потому что существовал Валя Бориневич. Дружба наша началась два года назад. Еще в девятом классе. Он приехал в Одессу из Москвы, где

не мог ужиться с отчимом, и его взяли к себе в дом тетки, сёстры отца, и дедушка. Последний, А.С. Бориневич{73}, человек очень почтенного возраста, - известный профессор-статистик, организовавший в начале ХХ века перепись в Одессе. Одна из теток Вали, Зоя Антоновна Бабайцева{74}, профессор, привлекала на свои лекции по Пушкину и Чехову большие аудитории студентов не только филологического факультета. Валя Бориневич превосходно декламировал, участвовал во всех наших школьных спектаклях и

вообще был интересным учеником. Он был очень некрасив, небольшого роста, но широкоплечий, с громадным носом картошкой и уже тогда начинавшейся плешью, что делало его большой лоб еще более высоким. У него были очень выразительные темные глаза. У девочек «с художественными наклонностями» и амбициями Валя пользовался большим успехом. Я помню, как мы признавались в любви друг другу поздно вечером на улице, до бесконечности гуляя под моросившим дождем после школьной репетиции «Женитьбы». С течением времени, уже в десятом классе, мы с Валей начали строить планы на будущее: жениться, уехать в Москву и поступить там: он – в ГИТИС, а я – в консерваторию. А пока мы благополучно закончили школу. Он пошел на филологический, а я выдержала экзамен на второй курс Одесского музыкального училища при Консерватории и посещала некоторые лекции на филфаке. И вот теперь представлялась возможность побыть несколько часов наедине. Оставить Валю у нас в гостиной на ночь, - такая мысль не могла даже прийти в голову! Слева в спальне жил кагал, справа – соседи-немцы. Контроль был серьезный. Да и дворник не зевал, был хорошо осведомлен, кто входит, кто уходит. Нет, о ночи нельзя было и подумать! Посидели часок, да разошлись… Я проснулась задолго до восхода солнца. В пыльной комнате нечем было дышать, хотя на ночь

окна не закрывались. Но духота казалась более терпимой, чем ни на минуту не прекращающийся гул с улицы. Такой упорный и такой бесстыжий… Тарахтели колеса тяжелых повозок и моторы пятитонок, я плотно закрыла двойные рамы. Вскоре зачирикали на деревьях воробьи, начали ходить, громыхая и звеня, расшатанные вагоны трамваев. Проснулись за стеной соседи. Гул не прекращался, он только перекрылся другими звуками. Мне было не до них. Я думала о том, как мы теперь будем строить жизнь с мамой. Почти три года

она жила в Одессе лишь наездами. Я как-то отвыкла от нее. Мы не виделись с ней с ноября, с похорон Пяста. Теперь маму больше ничего не удерживало в Москве: ни ожидавшая нас квартира, которая строилась в Лаврушинском переулке в кооперативе писателей, недалеко от Третьяковки, ни наши мечты с Натой учиться в Москве. В Одессе была бабушка, были мамины сестры, родные и двоюродные, и друзья, была еще жива старая Одесса с которой связывало все – прошлое и будущее. И у нас ведь была гостиная…

Поезд прибывал около двенадцати, может быть чуть позже. Сегодня это время еще можно было бы точно установить. Но не в том дело. Поезд, как ни странно, пришел минута в минуту. И, вообще, в те годы все шло по расписанию. А здесь случилось, что состав проскочил Киев за несколько минут до бомбежки города, после которой «без объявления» началась война. Миновав Киев, поезд, ничего не ведая, шел к Одессе… Ужас, сколько у мамы было багажа: тюков, чемоданов, сумок! Мы к этому, по правде говоря,

привыкли. Годами из Москвы тащилось все: сахар, крупы, мыло, сыр, туфли, кастрюли. Да можно и

T 4

Page 41: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

не перечислять – абсолютно все. В Одессе достать что-нибудь было немыслимо. Помню, однажды весной мама везла несколько килограммов коровьего масла. Стояла жара. Масло растаяло и потекло. К счастью, был куплен также большой алюминиевый чайник, и масло удалось спасти. На вокзале встречающих было много. Да и наших набралось достаточно. После первых объятий

мы встали перед вокзалом над поклажей и рядили, кто с кем и куда поедет. Что-то надо было везти на Нежинскую, что-то на 11-ю станцию, что-то надо было передать другим. Ждали такси или извозчика. Последние еще не перевелись и всегда стояли, доживая свой век, на другой стороне против такси. За толкотней и шумным обменом новостями, одесскими и московскими, мы не понимали, почему не подходят машины. Мы стали громко возмущаться, расспрашивать прохожих, но никто не говорил ничего толком. Словоохотливые одесситы что-то бурчали себе под нос или с негодованием отворачивались, пока не подошел к нам, беспомощным и растерянным, маленький старый еврей и на своем одесском жаргоне выкрикнул: «Вы представляете себе? Им надо такси, только такси?! Не больше и не меньше! Им надо такси! Подумайте! Идет война, а им надо такси! Им надо, пожалуйста, такси!» В ажиотаже встречи, изнемогая под тяжестью поклажи, мы пропустили торжественные слова

Молотова о бомбардировке Киева… Вот так она пришла, война. Так все началось и смешалось… На улицах рыли окопы, строили

баррикады. Стали проявлять бдительность. Пошли ежедневные бомбежки, громили гавань, начались пожары. Зенитки обстреливали самолеты-разведчики. Выли сирены, падали осколки, люди искали прикрытия от них в подъездах домов. Осколки резко тенькали по крышам и булыжникам мостовых. Они часто попадали в еще не успевших приноровиться к новым условиям жизни прохожих. Так погиб Сережа Алексеев, мой одноклассник, внук художника Буковецкого. Началась эвакуация. Но город был почти сразу окружен. Уехать можно было только морем. А порт

бомбили, суда были переполнены. Те, кому удавалось по особой протекции на них попасть, старались захватить побольше скарба. Об этом распространялось много анекдотов. Рассказывали, что наш знаменитый профессор Столярский{75}, «открыватель» многих вундеркиндов, в том числе Давида Ойстраха{76}, добился разрешения вывезти с собой рояль, не говоря уже о разных «страдивариусах» и менее громоздкой мебели. Одесситы этим не возмущались. Они гордились Столярским и открытой им в Одессе музыкальной школой для особо одаренных детей. При жизни маэстро школе этой присвоили его имя. Он, как говорили, так и называл ее – «школа имени мине». И путал значения слов «фурор » и «фураж». Эти малости ему не ставились в упрек. В сумасшедшие первые дни войны я столкнулась нос к носу с моим одноклассником Челей

Кигелем{77}. Впопыхах он сообщил мне, что наутро уезжает с родителями в эвакуацию. Зачем?! Почему?! – «Ты обалдела, Таня! Ведь мы евреи!» Я поняла не сразу. Мы проучились с Челей в одном классе девять лет. Меня смутил его ответ, что он еврей и должен бежать из осажденной Одессы. У нас половина класса были евреи. Были и немцы, и болгары, и итальянцы. Это я сейчас так пишу. Но тогда никаких национальных различий я не замечала. Может быть, это было мое личное, поверхностное отношение к жизни? Что-то легкомысленное? Пожалуй, нет. В классе мы все были просто советские дети. И всё. Жизнь как-то сама собой разделялась на школу и семью. Мы были русские, православные. Дома

соблюдались все христианские праздники. Бабушка научила меня нескольким молитвам. Иногда, но редко, я ходила в храм. Обычно по большим праздникам.

У Скроцких

Все школьные годы я провела в доме Скроцких. Меня поселили в столовой, где под иконами стояла бабушкина кровать, а напротив диван с высокой спинкой и полкой. Это было мое ночное место. Из коридора я приносила постель, чтобы утром опять убрать. Бабушка укладывалась очень

T 5

Page 42: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

рано, часов в восемь-девять вечера. Она долго стояла перед образами, потом, раздевшись, скатывала плотные бинты, которыми на день забинтовывала отекающие ноги, и наконец погружалась в свою высокую перину. Я еще долго готовила уроки за обеденным столом, завесив от света, чтобы не мешал бабушке,

лампу, выпивала положенный стакан молока и забиралась на свой диван. Бабушка спала на спине и, вероятно поэтому, ночи напролет храпела. Она начинала тихо, но храп

постепенно усиливался, доходил до высокой ноты и обрывался, чтобы через несколько минут войти в тот же ритм. В голову не приходило ее будить или раздражаться. Не потому, что это все равно не имело бы смысла, а просто потому, что я не смогла бы потревожить бабушку! Всю ночь в столовой царил полумрак, так как над кроватью перед образом Спасителя всегда

горела лампада. Задолго до всех, часов в пять, бабушка поднималась, опять долго стояла перед иконой. А потом стирала, гладила, накрывала на стол, готовила чай. Все по очереди вставали, пили чай с хлебом и натертым сыром и расходились кто куда: дядя Кадя – в клинику, Верочка – на лекции в медин, дядя Миня, Михаил Михайлович Витмер, муж тети Фени (Тетушки), - на завод сельскохозяйственных машин. А я убегала в школу. Тогда в столовой появлялась тетя Шура, прозванная полуночницей, - она ложилась спать незадолго

перед тем, как бабушке вставать, так как привыкла далеко за полночь в полной тишине читать свою любимую мемуарную литературу или, приглушив радио, слушать симфоническую музыку. (На концертах она почти не бывала. И вообще редко выходила из дому. В детстве у нее был костный туберкулез, ее оперировали. С годами она стала сильно хромать). Тетя Шура любила не спеша посидеть за столом. А по бокам сидели так же спокойно две собаки – Джимка-дворняжка и Джойка-такса. Ее спальня была очень уютная, так как служила и гостиной. У Скроцких сохранилось много

прекрасных старинных вещей. А самым, я сказала бы, одухотворенным предметом был там замечательный концертный «Блютнер». Его приобрели, кажется, в 36-м году. Верочка прекрасно играла и Листа, и Шопена, и Шумана. Не понимаю, откуда у нее бралась техника. Правда, когда она садилась за рояль, то играла довольно долго, по два-три часа подряд. Но не чаще одного - двух раз в неделю. Ее звуки лились так свободно и просто, что хотелось их как-то выразить в пластических движениях тела, хотелось танцевать. Она мне это строжайше запрещала, я мешала ей, но удержаться и не «сотворчествовать» мне было трудно, и я уходила от греха подальше. Под громадным овальным зеркалом в золоченой раме стоял необычно больших размеров зеленый

плюшевый диван. Замыкал эту часть комнаты изящный мебельный гарнитур красного дерева, обитый светлым шелком: два кресла, диванчик и овальный с толстой стеклянной крышкой стол. Этот гарнитур почти всегда был в белых чехлах. Их снимали только по торжественным случаям, к приходу гостей. Комната эта была очень светлая, солнечная, в три окна с балконом, увитым, как беседка, виноградом. Перед его дверью стояла большая, до потолка, латания, солидно распускавшая свои огромные листья. На широких подоконниках цвели комнатные растения: примулы и фиалки. Это была какая-то радостная комната. Время, к сожалению, не пощадило и ее. В мой прошлый приезд я заглянула и туда. Комнату

перегородили; в ней бесились полураздетые дети. Стол нельзя было отличить от постелей. Повсюду было всего навалено. Страшно. Какие там могли стоять фиалки или латании!? В бывшей столовой, где когда-то спали мы с бабушкой и где она днем сидела у окна с рукоделием

или молитвенником, а рядом, радуясь солнцу, несколько лет подряд заливалась канарейка, пока рыжий кот Васька не уловил минуту и не вытащил лапой певицу, живет наша двоюродная сестра Валя Бранднер. Значит, дух старой столовой Скроцких еще не совсем оставил эту вконец изнуренную тяжелыми годами квартиру.

Бабушка

T 6

Page 43: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Всем хозяйством в доме Скроцких заведовала бабушка. Но она всегда оставалась на заднем плане, руководствуясь желаниями тети Шуры, хозяйки. Обе они были тихими, скромными и с таким душевным почтением относились друг к другу, что при всем желании нельзя себе даже представить, не то что вспомнить, какие-нибудь недоразумения между ними. Бабушка была по-девичьи, иногда просто до смешного, застенчивой. Она как-то рассказала мне (к

слову пришлось), что нашего дедушку, своего мужа, она увидела еще до официальной помолвки! Он явился, по всем правилам, к ее родителям свататься. А бабушка рассматривала его из другой комнаты в щелку. Бывало, в столовой случайно заходил разговор о чьей-нибудь беременности. Тогда она незаметно исчезала из комнаты… Помню, в двенадцатилетнем возрасте я «ввела ее в грех». Вот как это было. Думаю, что настоящие

одесситы меня поймут. Одесса славится своим очаровательным оперным театром. Я говорю не о постановках, не о талантах (они давно уже предпочитают уезжать в столицы), а об интерьере театра, зрительном зале, лестницах, переходах. Театром нельзя не гордиться. Очень хорошо помню чувство гордости за Одессу, поднявшееся во мне при виде зрительного зала Большого театра и (да простят мне французы!) парижской l’Opéra. Плафон Большого театра просто какой-то куцый, если смотреть на него, вспоминая одесский, уверяю вас! Попадая в зрительный зал Одесского театра оперы и балета, вам становится как-то очень хорошо. Каждая деталь доставляет вам удовольствие. Как прекрасен плафон, расписанный картинами на сюжеты шекспировских пьес! Какое тепло, ненавязчивое, не кричащее, исходит от темно-красного бархата кресел и обрамления стен в ложах. Как приятен контраст белого с золотом подымающихся ярусов!.. Так вот, моей бабушке перевалило за 75, и она никогда не переступала порога театра. А я

наслаждалась им уже несколько раз в свои 12 лет! Меня не оставляла мысль повести ее на «Евгения Онегина». Я долго упрашивала бабушку (а я была ее любимица), и она сдалась. Наши места находились высоко, в первом ряду галерки. Сначала мне показалось, что бабушка потеряла дар речи от всего этого великолепия, он еще не открывшегося тяжелого занавеса, от сияющей люстры. Дома потом она много рассказывала о спектакле и обо всем, что ей довелось увидеть на старости лет. Но в этих рассказах чувствовалось, что совесть ее не вполне спокойна – ведь ей не полагалось ходить в театр! Было, правда, одно утешение – дуэт няни с Татьяной в сцене письма:

«И, полно, Таня! В наши лета Мы не слыхали про любовь; А то бы согнала со света Меня покойница свекровь». – «Да как же ты венчалась, няня?!» - «Так, видно, Бог велел, мой Ваня Моложе был меня, мой свет, А было мне тринадцать лет. Недели две ходила сваха К моей родне, и наконец Благословил меня отец. Я горько плакала от страха, Мне с плачем косу расплели, Да с пеньем в церковь повели».

Нянин образ был понятен бабушке, она почувствовала что-то свое, знакомое. Он примирил ее с «походом» в оперу. Пушкин закончил «Онегина» в конце двадцатых годов. Бабушка венчалась в конце семидесятых. Разница была, вероятно, в отмене крепостного права.

T 7

Page 44: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Бабушка овдовела сорока лет. На руках у нее осталось шесть дочерей и милый, очень маленький «недоходный» дом № 45, на Колонтаевской улице. Шесть окон одноэтажного дома выходили на улицу, это были три комнаты. Кухня и две полутемные комнаты со двора оказывались под навесом, образовывающим своего рода беседку, заросшую диким виноградом. Ванной не существовало. Умывались в кухне и бегали в уборную в конце двора, в самый обычный для старой Одессы нужник. Рядом стоял маленький домик. Там под одной крышей была прачечная (она же и баня) с русской печью и комната с отдельным входом, где жила Филипповна, маленькое-премаленькое существо, не женщина, а скорее старая девочка. Всегда в черном, в подвязанном под подбородком платочке. Бывшая монашенка. Когда разогнали Михайловский монастырь*97*, она осталась без крова и прибилась к Морозовым.

*97*Свято-Архангельский Михайловский монастырь был закрыт в 1923 году.

Зеленый двор на Колонтаевской вытянулся в длину. По левую сторону, напротив прачечной и уборной, шла одноэтажная постройка с тремя квартирками и палисадником. В первой жил рабочий с женой Дуней, которую без платочка, затянутого назад, я никогда не видела. В третьей жили супруги Слесаренко. Детьми мы любили к ним заглядывать в надежде получить кусочек «золота». Слесаренко выделывал из гипса, а потом позолачивал украшения для иконостасов и подстекольных икон в рамах. В его мастерской и палисаднике повсюду валялись позолоченные кусочки гипса. Ими мастер одаривал счастливых детей. А тетя Лиза, его жена, с удовольствием болтала с гостями. В прачечной русская печь топилась редко. Но обязательно в среду на страстной неделе. Тогда

пекли куличи. Их, правда, в Одессе и на юге называют пасхами. Тогда тетя Шура Скроцкая приезжала на извозчике со всеми продуктами: мукой, маслом, яйцами –

всем, что положено. Пеклись очень высокие куличи, в полметра. Такое возможно было только в русской печи. Особым искусством было – не дать тесту сесть. Оно сначала долго по нескольку раз месилось. Работа эта очень тяжелая, ведь все проделывалось вручную. Подходило тесто несколько раз. А когда это происходило под конец, уже в формах (очень ответственный момент!) – не дай Бог, сядет! Детям строго настрого запрещалось бегать, кричать и входить в комнату. Вообще, детей туда старались не брать.

Дом на Колонтаевской, с его поросшим травой двором, после кончины дедушки медленно, но неустанно приходивший в упадок, сохранил до 2001 года над воротами мраморную табличку с надписью «Домъ Ивана Семеновича Морозова». Вероятно, слишком высоко висела… Не замечали или ленились сбить ее. Но в этом году все-таки сбили! Все равно дом обречен на снос. Однако в 1997 году автор ценнейшей книги о Молдаванке Татьяна Донцова{78}, делая для своей коллекции молдаванских строений фотографии, сняла и дом Морозова и, разумеется, запечатлела и табличку. Донцова подарила мне копию с несколькими выписками из архивов, сведения о некоторых наших родственниках. Я не сомневалась, что в Одессе должны быть люди, ревностно относящиеся к нашему городу. И теперь, в связи с выходом моей первой книжки, мне было отрадно познакомиться с ними. Дом, где бабушка прожила тридцать лет, где родились все ее шесть дочерей (двух она потеряла),

стал после революции большой обузой уже из-за одних только налогов. Но избавиться от него было непросто. Невозможно было не только продать дом (ведь никто ничего не покупал), а просто отдать его, отказаться. Много было потрачено сил, чтобы перестать быть «домовладелицей». Мраморная доска продолжала висеть на нем еще более семидесяти лет, намного пережив бабушку и всех ее дочерей! У Ивана Семеновича Морозова на одесском Привозе было дело небольшая угольная торговля.

После мужа у бабушки остался там склад, где городская беднота приходила покупать уголь

T 8

Page 45: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

маленькими порциями, ведрами, мешками, которые наполнял единственный работник, все годы остававшийся при ней. Вот так, много лет подряд, с раннего утра до позднего вечера бабушка проводила в складе на Привозе. Торговля начиналась в семь утра. Но она вывела в люди своих девочек. Мама после окончания гимназии преподавала, как я долго думала, в народной школе. А оказалось,

по архивным данным, которые разыскала Т. Донцова, что преподавала она в Благовещенском сиротском доме на той же Молдаванке в Высоком переулке, 24. Это отмечено в записях Одесского Градоначальства за 1916 год. Казалось бы, ну что может сказать такая выписка? Пустяк? Нет. Читая список учительниц и членов правления с их адресами, именами и фамилиями, ты как бы проникаешься неизвестным тебе прошлым, и кусочек неведомого тебе мира зацветает. Когда все дочки вышли замуж, они долго не могли поделить бабушку. Поначалу она осталась жить

на Колонтаевской с двумя средними дочерьми – Феодосией и Верой. Но когда родились мы с Натой, она перебралась к нам на Нежинскую, года на два. Окончательно она осела у тети Шуры Скроцкой. Для этого были серьезные причины. Там было спокойнее. Забот о маленьких детях не было. Благодаря привилегированному положению дяди Кади, его не стали уплотнять, отнимать одну комнату за другой. Как это случилось с нами. В доме был достаток – дядя Кадя заведовал клиникой, читал лекции, имел частную практику на дому. Значит, решено было, что бабушке легче всего будет у Скроцких.

Смерть бабушки. Похороны

Летом 40-го года у нас на даче случилось несчастье: бабушка упала в ванной и сломала шейку бедра. Сначала она долго лежала в больнице, а перед самой войной ее снова перевезли на дачу. Была ранняя весна. Она целыми днями сидела в кресле, но ходить не могла. Объявили войну, и начались немецкие налеты на город. На дачу Скроцких на 11-ю станцию,

спасаясь от бомб, съехались родственники и Морозовых, и Скроцких. Бабушке же к этому времени стало плохо – у нее образовался отек легких. Дядя Кадя шприцем несколько раз откачивал ей жидкость, чтобы облегчить дыхание. Я бегала на 10-ю станцию в аптеку за кислородными подушками. И не могла, не хотела допустить и мысли о её конце!.. А конец ожидали с минуты на минуту. В детстве я не раз слышала бабушкин рассказ о «планетчике», предсказавшем ей, что она умрет

«от ноги». Теперь это предсказание в каком-то отношении сбывалось… Ситуация на даче была сложная. Собралось человек двадцать. Мужчины из погреба прокопали

подземный коридор, провели электричество, установили скамейки, принесли туда горшок для маленького Юры, трехлетнего сына Верочки Скроцкой. А в каком положении оказалась наша бабушка? Каждую ночь за час до рассвета нас поднимал тяжелый грохот немецких бомбовозов, летевших из

Румынии на Одессу. Это был жуткий, отвратительный, какой-то мастерски отбалансированный грохот медленного, тяжелого ритма. Бомбы предназначались, как мы поняли, главным образом порту. Но кое-что сбрасывалось и на обратном пути. Было страшно, когда, заслышав гул самолетов, все бросались в погреб, куда не могла спуститься бабушка. И ее оставляли одну! Бабушку, самое дорогое, что у нас было! Одна только Киля, Акулина Ивановна, огражденная от всех звуков абсолютной глухотой, оставалась при ней. Иногда, поборов страх, оставалась с ними и я. Полчаса воздушной тревоги были пыткой. Тем более, что бабушка лежала без сознания, я ничего не могла ей сказать… Но пришел последний момент. Все собрались вокруг постели… Сколько лет я боялась этой

минуты. Пусть кто угодно, только не она! Я представляла себе ее уход так: бабушка прощается с каждым поочередно, говорит каждому что-то значительное, что останется у них на всю жизнь; и уж

T 9

Page 46: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

наверно каждого благословляет и крестит… Всего этого не было!.. Был последний не то хрип, не то вздох – и отошла душа…

На похороны у бабушки все было приготовлено: белье, платье, платок, туфли. Я помню все эти вещи. Особая забота была о туфлях, чтобы были как новые. Дорога ведь предстояла дальняя… Нашли священника. Он приехал или пришел. И пел панихиду. Дни стояли тревожные. Решали, где

хоронить. До Нового кладбища – Второго христианского – было километров пять-шесть. Но не в длине пути была загвоздка, а в том, что весь день били зенитки, рассыпая повсюду осколки. А путь лежал через степь, вдоль стрельбищного поля. Могли и не пропустить. Кто-то советовал временно похоронить на даче. Но совет этот как ветром смело – хоронить в неосвященной земле было недопустимо. За это решение я «простила им все», т.е. что оставляли бабушку, убегая в погреб спасаться… но простила ненадолго… Хоронили на третий день, как положено. Приехал возница с телегой. Нашли-таки отчаянного где-

то! Поставили на повозку гроб и тронулись в путь. На даче осталась одна тетя Шура с Юрочкой. Она хромала и не осилила бы дальней дороги. Сначала мы шли вдоль Среднефонтанских дач, потом надо было идти через пустынные огороды,

открытые поля и, наконец, вдоль казарм артиллерийского училища. А там уже было рукой подать до Нового кладбища. В Одессе когда-то существовало и Старое – Первое кладбище. Но в конце двадцатых годов по нему прошлись бульдозерами. Разбили газоны на старых костях и переименовали кладбище в Парк Культуры и Отдыха, благо там было много старых деревьев. Ударение падало не так на Культуру, как на Отдых. Выйдешь из парка, перейдешь дорогу и уже на Привозе. Хорошо накупить там съестного, а потом на травке под кустиком осушить стаканчик, поспать, опохмелиться. Культурно… Порядок… Отдых… Но мы шли на Новое кладбище. Только успели за лошадкой и гробом выйти на большую дорогу,

как загрохотали зенитки и стали сыпаться осколки. При первых выстрелах наше скромное скорбное шествие разлетелось по одиночке кто куда. Возница, оставив на Божие попечение лошаденку, спрятался за деревом. Как сейчас вижу их, прижавшихся к стене хлебного магазина на 11-й станции – это был единственный дом поблизости. Некоторые обняли серые стволы изнуренных солнцем старых акаций. А на дороге, в открытом гробу, обращенная лицом к небу, покоилась бабушка, охраняющая нас (никто не переубедит меня в этом!). Над ней склонилась Киля. Она ничего не слышит, она молится. Понуро, терпеливо стоит лошадка. А рядом с гробом торчу я! Да простят мне милые и дорогие родичи, давно этот мир покинувшие, всю гордость осуждения, клокотавшую тогда во мне! Да будет прославлен Господь, не запечатлевший меня, гордую и противную, в те страшные минуты осколком!

Начало пути не обещало ничего доброго. Но зенитки смолкли. Мы двинулись дальше. И минут через сорок вышли к стрельбищному полю, которое находилось за артиллерийским училищем. Так называлось по крайней мере это импозантное здание «в мирное время», т.е. с конца ХІХ века, когда оно было выстроено. Приближаясь, мы видели, как вдали гуляют группками вразвалку солдаты. Один из них крикнул

что-то в нашу сторону, другие присоединились. Идти нам оставалось уже недалеко, и мы старались не обращать внимания на солдат. До тех пор, пока не произошло нечто невероятное: в некотором расстоянии от нас, так метрах в десяти, стали врезаться в землю пули и тоненькими столбиками подниматься вверх пыль! Это казалось настолько нелепым, что никто и не подумал возмущаться. Оставалось только идти вперед… Впоследствии мы часто вспоминали это испытание, теряясь в догадках, что же это было. И находили только одна объяснение – отчаяние безысходности в котором находились эти обреченные русские парни. Им, зажатым вражеским кольцом, при полной

T 10

Page 47: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

дезинформации, в ожидании смерти или плена, было море по колено. Нужна была какая-нибудь разрядка.

Еще дома на панихиде по бабушке я познакомилась с молитвой, которую с течением времени – увы! – мне приходилось так часто слышать. Она поется хором как бы от лица покойного:

Зряща мя безгласна, и бездыханна предлежаща, восплачите о мне братие и друзи, сродници и знаемии. Вчерашний день беседовах с вами, и внезапу найде на мя страшный час смертный. Но придите вси любящии мя, и целуйте мя последним целованием: не к тому бо с вами пахожду, или собеседую прочее – к судии бо отхожду, иде же несть лицеприятия: раб и владыка вкупе предстоят, царь и воин, богатый и убогий в равном достоинстве: кийжде бо от своих дел или прославится, или постыдится. Но прошу всех и молю непрестанно о мне молитеся Христу Богу, да не низведен буду по грехом моим на место мучения, но да вчинит мя, идеже свет животный.

Для меня это обращение умершего к своему окружению так полно любовью к людям, так насыщено истинно настоящим, мудрым отношением к смыслу жизни человека, что это моление умиротворяет меня в надежде на встречу.

В СССР не существовала, насколько мне известно, собственность на землю. Была аренда на дачу, на огород и т.д. А вот место на кладбище считалось своим. Даже если было куплено задолго до революции. Разумеется, если кладбище, вроде Одесского старого, не было объявлено официально закрытым. На нашем участке бабушкина могила была четвертая, после дедушкиной и двух их дочерей. Теперь же эта земля пополнилась. В 73-м году маму похоронили в бабушкиной могиле, а рядом ее сестру, Веру Ивановну Бранднер. В прошлом году рядом легла моя Ната. Вот уже третье поколение…

Кладбище было полно народу. Храм переполнен гробами и людьми. На лица покойников я старалась не смотреть. Все они были жертвами бомбежек. Литургия только что отошла, и ожидали выхода священника на общее отпевание. Горе утраты было умножено и разделено между всеми. Никто не молился здесь только за своих, не стоял только над своими дорогими умершими. Казалось, все собрались в храме для всех, собрались в преддверии того, чего никому не дано знать. И рыдание относилось не только к своим ушедшим, но сразу ко всем – и умершим, и живым, потому что так оно и должно быть… На могиле священник предал тело земле. Мы по очереди попрощались с бабушкой. И вот, когда

собирались закрыть крышку гроба, был совершен не предписанный уставом ритуал, если его можно так назвать. Я остолбенела от изумления. Появились откуда-то большие ножницы, и кто-то стал быстро, старательно делать разрезы на бабушкином синем в тонких белых разводах платье. Это так не вязалось с ее бережной заботой об одежде для похорон! И делалось предусмотрительными доброжелателями на тот случай, если бы какой-нибудь присутствующий на похоронах вор не вздумал потом разрыть могилу и снять понравившееся ему платье! Это было в Одессе в сорок первом году!

В ожидании оккупации

До самого октября Одесса оставалась на осадном положении. Осень была на редкость теплая, без ветров, без дождей. Мы продолжали два раза в день спускаться к морю и плавать: море плескалось буквально у наших ног. Несмотря на безнадежные сводки с фронта и плотно сомкнувшееся вражеское кольцо окружения, я не вполне сознавала надвигающуюся трагедию оккупации. Бомбардировки города приутихли. Эвакуация по морю прекратилась. Поочередно ездили с дачи в город проверять,

T 11

Page 48: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

как обстоят дела в квартирах. Боялись грабежей. Наша квартира на Нежинской опустела как-то сразу. Во всех комнатах жили еврейские семьи, за исключением папиного кабинета, где ютилась немецкая супружеская пара с маленьким сыном. Некоторым удалось вовремя попасть в эвакуацию, другие скрывались в городе у друзей. У нас освободились столовая, бабушкина комната и спальня. Раскрылись опять, как в детстве, смежные двери… Город заметно опустел. С продовольствием становилось сложней, но катастрофического

положения как будто не чувствовалось. Продавались овощи, виноград, продолжали выпекать на фабрике хлеб. Но во второй половине сентября хлеб исчез, его привозили нерегулярно и росли очереди. В них стали открыто ругать советскую власть и стращать немногочисленных ее защитников переворотом. Мы компанией ходили копать морковь и картошку на территории опустевших домов отдыха. Надоумил нас Валя Бориневич, живший недалеко от нас в Аркадии. Видели мы его, правда, редко и не догадывались о его связи с партизанами. Он помогал им укрепляться в катакомбах на Хаджибейском лимане. Он, бедняга, был в первые дни оккупации схвачен румынской сигуранцей и зверски избит. Однако его отпустили за неимением явных улик. По советской иронии судьбы, после освобождения, Валя был схвачен нашими за то, что сигуранца не забила его до смерти, и отправлен в ссылку в Среднюю Азию. Какое-то время он там пробыл, но потом вернулся к матери в Москву, закончил там медин и стал известным психиатром. Мое отношение к наступающим немцам было до крайности наивно: я не могла представить себе

надвигающегося ужаса. Это была скорее неприязнь, несимпатия, знакомая мне по многим произведениям нашей литературы. Я с удовольствием нелестные цитаты о немцах у Гоголя, Достоевского, Лескова и читала их вслух в пику тем, кто находил в немцах что-то положительное… Страшно стало, когда за два дня до входа в Одессу румын (наших номинальных оккупантов) и

немцев, власть в городе исчезла. Наступило какое-то мертвое затишье. У всех было подавленное настроение. Уже с сентября вход и выход из гавани был закрыт специально для этого затопленными судами. Находясь в полной изоляции, город был обречен. В эти тревожные дни затишья по чьему-то приказу за нашими мужчинами (их было несколько, уже

немолодых) пришли днем и увели их под конвоем. Нам сказали только «не волнуйтесь, они вернутся». Они, действительно, вернулись, когда стемнело. Я помню их лица, вернее, лиц на них не было! Один зарыдал. Другой с трудом рассказал, как их привезли на отдаленное от дач поле, где несколько мужчин рыли яму. Нашим вручили лопаты и заставили присоединиться к работе. Затем привели каких-то несчастных и расстреляли их… Рывшим приказали сбросить тела в яму и засыпать землей… Напоследок произнесли назидательную речь об измене родине и о том, что в случае саботажа, подобное может произойти и с ними! Мы долго думали, что среди расстрелянных был и Готлиб Рихтер{79}, отец Светика, Святослава.

Однако его расстреляли в тюрьме, в те же дни. Ему предоставили возможность бежать, но он отказался: «Зачем? Ведь я не виновен ни в чем?»

Первые дни оккупации

Когда до нас дошли известия, что румынские войска уже перешли Днестр, их вход в Одессу ожидался с минуты на минуту. До города им было рукой подать. От Аккермана, тогда Белгород-Днестровска, до наших Фонтанов километров сорок через степь и баштаны. Не помню, что там пишет Валентин Катаев в своей эпопее «За власть советов», но знаю, что

сопротивление партизан с западной стороны, откуда входили вражеские войска, не могло иметь место. Партизаны действовали на северо-востоке лиманов, где находились выходы из катакомб. Один из них мы хорошо знаем. Он находился у самого входа в храм села Усатово. Мы слышали рассказ о том, как румыны уничтожали партизан. Подойдя к церкви, они убили священника и его жену и тут же в ограде

T 12

Page 49: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

храма закопали их тела. (За могилами их до сего дня ухаживают). Не рискуя заходить в катакомбы, румыны уничтожали партизан, пуская туда удушливые газы… Дорога, по которой должны были войти в город какие-то подразделения румын, шла к нам с запада

вдоль дач, почти над самым обрывом. Чтобы увидеть, как они приходят в город, мы вышли на 11-ю станцию Среднего Фонтана. Трамваи уже давно перестали ходить – советские власти при отступлении взорвали электростанцию. И вот на фоне заходящего в степи солнца показался небольшой конный отряд. Против солнца трудно было различить цвет их формы, но отчетливо вырисовывались фигуры кавалеристов с их не похожими на наши касками. Отряд медленно приближался, они ехали шагом. У большинства ожидавших появления войск в руках были цветы. Много цветов. Когда отряд поравнялся с нами, их стали бросать врагам. Вероятно, румын как-то приветствовали, я не помню. Но ясно вижу картину: на фоне тройной арки ворот – входа на дачу какого-то бывшего одесского негоцианта – стоит толпа с цветами. Перед ней парадируют на лошадях румыны. А на средней, высоко поднимающейся арке крупными буквами значится: «ДАЧА ПОЛИТКАТОРЖАН». Этих «каторжан» периода царского времени давно уже отменили. Некоторые успели попасть в ГУЛАГ. А надпись так и забыли… Дня через два после входа вражеских войск мы отважились довольно большой группой пойти

пешком в город. Этап окружения был завершен, и город сдан без боя. Настало время переезжать на городские квартиры, готовиться к зиме. Нас поразило на улицах

большое количество не только румынских солдат, но и штатских. Их можно было узнать по непривычным для нас элегантным костюмам и обуви. Административно Одесса была передана румынам, а вся Одесская область стала называться впредь Транснистрией. Сразу появились почтовые марки с этим названием, и мы стали частью Romania Mara, Великой Румынии. Немецких солдат в городе становилось больше, и у нас за углом, в бывшем Доме Красной Армии, а до того, еще более бывшем царском Офицерском Собрании, расположилась немецкая комендатура и Soldaten Heim.

Мы провели в городе два дня, приготовляя нашу гостиную к переезду с дачи. Соседи и друзья, оставшиеся в городе, рассказывали всякие новости о происшествиях, случившихся за время нашего отсутствия. Рассказали, как прошла первая воскресная Литургия в оккупированной Одессе. Задумано было это мероприятие, действительно, очень интересно. Румынские власти решили устроить службу под открытым небом на Соборной площади, на том месте, где когда-то стоял Преображенский собор. Собор закончили строить и освятили перед Крымской войной. А когда она началась, Одесса оказалась на осадном положении. Англо-французская эскадра бомбардировала город. Было немало жертв. Английская граната разорвалась около собора в тот момент, когда шел крестный ход с Плащаницей, но народ не побежал, и служба в соборе не прерывалась. В порту шесть наших батарей защищали город. Перестрелка продолжалась несколько часов. Город обстреливали семь неприятельских кораблей. Все это время бил соборный колокол, и его звон сливался с грохотом орудий. Шла служба Великой субботы. Пасхальный день прошел в тревоге, но союзники военных действий не предпринимали, и в среду на Светлой неделе эскадра ушла в Севастополь. Это произошло весной 1854 года. События, сосредоточенные вокруг Преображенского собора в пасхальные дни, долго хранились в

памяти населения и придали собору особое значение. Тогда в него была перенесена чтимая в Одессе икона Касперовской Божией Матери. С тех пор, и по сей день, она присутствует на всех служащихся Литургиях собора. Сейчас она находится в нынешнем кафедральном соборе, Успенском, на Преображенской улице,

где каждую пятницу в 7 часов утра митрополит перед иконой Касперовской Божией Матери служит акафист в переполненном храме, и все поют припев: «Радуйся, радосте наша, покрой нас от всякого зла пречистым Своим амофором». Традиция эта не прерывалась никогда.

T 13

Page 50: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Румыны, как и мы, православные. Люди в Одессе истосковались по храму. В год объявления войны дошло до того, что открытой осталась только одна церковь на Новом кладбище. Но и там не всегда был священник. Я помню мою последнюю перед войной Пасхальную ночь в этом кладбищенском храме, т.е. за городом. Собралось очень много народу. Войти в церковь было немыслимо. Но священник отсутствовал. В ожидании двенадцати часов в храме шли чтения. Но вот в 12 часов внутри и вокруг церкви народ запел «Христос Воскресе!», запел как один человек. Любопытствующих не было. Все, кто в эту ночь там был, до конца дней, я уверена, не забыли этого пения, этого «смертию смерть поправ»! Поэтому я могла себе представить, как рады были люди в ожидании Божественной Литургии,

которую собирались служить на том месте, где так долго стоял наш Преображенский собор. Они с радостью несли свои ковры, чтобы отметить и украсить место, где должен был быть установлен алтарь. Говорят, что служба была действительно потрясающая. Казалось, весь город собрался на Соборной площади. К сожалению, не все ковры после службы возвратились к своим владельцам. Большинство исчезло неизвестно куда…

Немецкая школа

Пробыв два дня в городе, мы с той же группой друзей возвращались на Фонтанскую дачу. Мы шли после вокзала по Люстдорфской дороге: т.е. мимо Чумки, водопроводной станции, мимо Второго кладбища, мимо тюрьмы. Мало кто теперь употребляет название Люстдорф. После войны он стал называться Черноморка

*110*. По линии моря Люстдорф находится за Фонтанами, подходя уже ближе к границе с Бессарабией. Раньше в сторону степи здесь было несколько процветающих немецких сел – Клейнлибенталь, Грослибенталь и другие. Здесь в ХІХ веке осели приехавшие, главным образом из Швабии, немцы. До войны они сохраняли свой родной язык, свои обычаи. На их фермах велось отменное хозяйство. Молочные продукты оттуда считались высококачественными.

*110* Ныне возвращено название Люстдорф.

У них были свои немецкие школы. Хорошей репутацией славилась немецкая школа в Одессе. Все предметы, начиная с первого класса, в этих школах преподавались, разумеется, по-немецки. И учились там исключительно дети немецкого происхождения. Мама почему-то решила, что хорошо было бы отдать туда Натку. Считалось, что у нее не было

выраженных музыкальных способностей. А всякие полезные вещи ребенок должен начинать учить с раннего детства. Меня уже давно определили на фортепиано. Дело в том, что я во многом походила на маму. А ее мечтой в жизни было научиться играть. Окончив гимназию и поступив работать учительницей, она скопила деньги и купила очень приличный инструмент «Schiedmeyer und Sohn. Stuttfart» *110*. У мамы был приятный голос, и она аккомпанировала себе. А вот меня она до романсов не допускала и заставляла серьезно упражняться.

*110* С 1984 года пианино находится в экспозиции Одесского литературного музея.

Чтобы определить Нату в немецкую школу, придумали уловку, не совсем элегантную, скорее даже неприличную. Тетя Веруша, мамина сестра, была замужем за Фердинандом Бранднером{80}, немцем, родившимся в Одессе. Их дочка Валентина Федоровна, как она стала себя именовать после войны во избежание излишних нападок на нее из-за ее не совсем русского происхождения, была одних лет с Натой. В 32-м году она поступила в первый класс немецкой школы. Наш папа уже два года жил и работал на Кавказе. Придумали такой сумасшедший вариант: Ната, мол, внебрачная дочь

T 14

Page 51: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Бранднера. Документов, понятно, никаких не предъявляли. Да их и не могло быть! И маленькая Ната преспокойно училась себе в немецкой школе под своей фамилией, но где-то в бумагах был приписан ей фиктивный отец. Не думаю, чтобы Нату это беспокоило – знающие эту версию учителя не делали ей никаких намеков. Дети у них обращались к учителю не по имени и отчеству, как было принято в русских школах, а по фамилии, прибавляя к ней обращение «Genosse». Ната проучилась в немецкой школе шесть или семь лет. Школу закрыли, когда упразднили в Одессе немецкое консульство – в связи с развивающимися в Германии событиями. К консульству мы, понятно, никакого отношения не имели, но была ниточка, которая в каком-то

отношении связала нас с ним. Дело в том, что для небольшого избранного общества, не только немецкого, в консульстве устраивались разные вечера. В том числе и танцевальные. Тогда танцевали танго, фокстрот, румбу, чарльстон. Все эти названия, и не только названия, я знаю по школе, где вне школьной программы, раз в неделю вечером был частный урок танцев для желающих. Мы платили за него один рубль… На вечерах танцев в немецком консульстве бывала моя двоюродная сестра Верочка Скроцкая, с

которой я вместе росла в их доме и даже дружила, хотя она была на десять лет старше меня. В консульстве она познакомилась и подружилась со Светиком, как мы тогда называли Святослава Рихтера. Танцевальные вечера иногда устраивались и в гостиной у Скроцких. Мне позволяли на них присутствовать и вменяли в обязанность накручивать патефон и ставить пластинки, что я с большим удовольствием и делала. Не помню, приглашал ли меня кто-нибудь тогда танцевать. Все-таки я была на целых 10 лет моложе.

Погром

Мне предстоит продолжить повествование и вернуться на Люстдорфскую дорогу, рассказать, как мы шли из города на дачу через несколько дней после взятия румынами Одессы. Хотелось бы опустить этот рассказ, который болью и ужасом запечатлелся в памяти сердца. Но нельзя, то же сердце не позволяет… Выходя из города, мы прошли мимо вокзала. Шли молча, каждый думал, стараясь осознать только

что перед этим увиденное. На Александровском проспекте (тогда он назывался Сталинским) мы натолкнулись на виселицу. Конечно, я знала, что виселицы существуют, т.е. существовали, я видела их в иллюстрациях и в кино. Но что они могут вот так просто появиться в городе… не приходило в голову. Мы заметили ее издали, увидели беспомощно раскачивающиеся тела. И, чтобы не подходить вплотную, пошли в обход… Однако, куда страшнее было то, что ожидало нас впереди. Мы шли по левой стороне дороги. Справа уже появилась стена Нового кладбища. А слева мы

почти поравнялись с высокой аркой, входом на еврейское кладбище. Арка просуществовала до начала шестидесятых годов. Вскоре, когда разворовали все солидные мраморные памятники с могил, эту арку снесли и разбили на месте кладбища маленький парк, т.е. повторили то, что случилось на Старом… Так вот, приблизительно в этом месте мы стали замечать вдоль дороги на земле массу

разбросанных и втоптанных в грязь вещей: одежду, вывороченные сумки и мешки, поломанные детские коляски, какие-то бумаги, даже паспорта. Сначала не понимали, что здесь произошло. Потом, как молнией поразило: погром! Вчера по этой дороге гнали в тюрьму евреев, сотни несчастных людей, не успевших уехать или скрыться. Они несли с собой самое дорогое – фотографии. Мы различали их везде: в пыли, в лужах – растоптанные и забрызганные кровью. И еще – жалкие детские игрушки! Это было пострашнее виселицы. Дальше мы шли буквально сквозь строй. Каждая растоптанная фотография, каждая сломанная игрушка – удар по сознанию, по сердцу… Если считать преступления против человечества даже не миллионами и тысячами, а просто

единицами – зла не умалить!

T 15

Page 52: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Доброжелательный жест румын, организовавших церковную службу на Соборной площади, нельзя было больше принимать всерьез. Правда, подобные зверские погромы в городе, как мне говорили, больше не повторялись. Но, если находили евреев, и им нечем было откупиться, их препровождали в гетто под Одессой. Мы слышали о жизни там от нашего старого друга Якова Ефимовича Турнера, который, будучи врачом, жил в гетто со всей семьей и работал по профессии. К нему неоднократно ездили друзья и возили продукты. Ездила и моя мама. Турнер выжил и вернулся после освобождения. Я познакомилась с ним в шестидесятых годах. Он любил рассказывать, как в еврейскую больницу, где он работал врачом до революции, приезжал с визитом Николай ІІ (он называл его «государь»), и что Я.Е., как главный врач, перед ним отчитывался и был отмечен какой-то наградой. Среди наших знакомых врачей было несколько еврейских специалистов-медиков, и им во время

оккупации была на дому разрешена частная практика. Их не арестовывали, и они жили как бы под домашним арестом, который наложили на себя сами, страшась попасть в облаву. Факт, что их не трогали, был связан с тем, что румынские семьи желали лечиться у очень хороших врачей, вероятно, бесплатно. И офицеры, и чиновники. Я знаю случаи, когда за этих евреев ратовали у румынских властей влиятельные люди, медики, имевшие отношение к нашей семье. На моих глазах разыгралась страшная трагедия с семьей моей учительницы музыки Финкельман-

Костырко. В тридцатые годы, когда свирепствовали сталинские процессы, ее муж, врач-украинец, работавший на большой консервной фабрике, был обвинен во вредительстве и расстрелян. Она осталась с дочкой, талантливой пианисткой. При румынах мать, как еврейку, арестовали. В течение короткого времени, пока друзья вели с румынскими властями переговоры и собирали необходимую сумму для ее освобождения, дочь в отчаянии покончила с собой. Мать вскоре выпустили, и она пережила оккупацию… В отличие от немцев, румын можно было просто подкупить. Преследование евреев у них не было

возведено в принцип, и за деньги могли вам сделать что угодно. Кроме этого у румын было какое-то подобострастное уважение к достижениям русской культуры. В течение трех лет оккупации они, в своем роде, содействовали ее поддержанию. Но делали это не бескорыстно. Дело в том, что Гитлер «подарил» им всю Одесскую область, вроде хрущевского «подарка» Украине Крыма. И румыны ухаживали за этим подарком, как за новоприобретенной собственностью. Некоторые здания ремонтировали, в том числе и оперный театр. Это был, разумеется, не капитальный ремонт, но все-таки… Вновь был открыт университет. На некоторых факультетах начались лекции. Расписки о лояльности властям не требовалось. Сложнее было с простыми румынскими солдатами. Особенно на базарах. Они подходили к

продавцам и могли отнять все без разговора. То же происходило в магазинах. Жаловаться в комендатуру было бесполезно…

Зима 1941 – 1942. Тетушка.

Надолго затянувшаяся теплая осень 41-го года сменилась пронизывающим ноябрьским холодом, задул северный ветер, и началась нескончаемая холодная зима первого года войны. Зима всегда в Одессе объявляет свой приход сильным ветром и гололедицей. Ни мостовой не перейти, и по тротуарам не очень-то пошагаешь. Улиц, заасфальтированных сплошь, до войны в городе почти не существовало. Тротуары были очень широкими, но пешеходные дорожки на них, выложенные из небольших квадратов черно-синей лавы, привезенной когда-то в виде балласта из Неаполя, были не шире двух-трех метров. Остальное пространство заполнялось неровным одесским щебнем. На квадратиках неаполитанской лавы мы все свое детство пропрыгали, играя в классы. Нога как раз умещалась на них, но битка не скользила, потому что между плитками пробивалась трава. Хотелось

T 16

Page 53: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

играть на ровном асфальте, рисовать на нем мелом классы. А теперь так недостает этих камней и этой травки! Ведь земля тогда еще могла дышать… Пришло время запасаться на зиму продуктами. Доставали повсюду кто что мог. Благоразумная

наша Тетушка с мужем дядей Миней, Михаилом Михайловичем Витмером, купили где-то в деревне на все «кодло» кабана! Подумать только, что это означало! Ведь его надо было где-то в спешном порядке разделывать. Холодильников тогда и в помине не было, а если у кого и были, то все равно не было электричества. Когда привезли кабана, маме и Тетушке стало плохо: никогда близко не подходили к такой туше. Нашли двух женщин, знавших, как браться за дело. Помощи им не требовалось, но нужна была

вода, много воды. А в Одессе ее не было. Кое-где на улицах были краны, из которых она потихоньку струилась. Ну, совсем по Пушкину:

Однако, в сей Одессе влажной Еще есть недостаток важный. Чего б вы думали? – Воды. Потребны тяжкие труды…

Это у Александра Сергеевича, конечно, не о нашем взорванном водопроводе. При нем еще, кажется, не пили воду из Днестра. В конце ноября ударили морозы, и стало совсем невмоготу. С Нежинской мы ходили по воду за три

квартала, на Преображенскую угол Полицейской. Через месяц вода пошла во дворах, но на этажи не поднималась. Так вот, в тетушкиной кухне, маленькой-премаленькой, кабан с трудом был возложен на стол. Он

едва на нем помещался. Женщины принялись за работу, а мы с Натой начали таскать воду. Дом находился на Старопортофранковской, выходя окнами в небольшой парк, который надо было пересечь, а после спуститься в балку. Там, конечно, стояла очередь. Но это еще полбеды. Сложность была в другом: надо было подняться наверх по обледенелой дорожке. Тащить можно было только одно ведро. И при этом стараться не упасть. Обледенело все, не только гора, но и булыжники на мостовой. Вероятно, они там и лежали для того, чтобы падать. Забавно, что по-голландски булыжники называются «детскими головками». Попробуйте в гололед по ним пройтись! Но мы с Натой работали яростно. Туша была мастерски разделана, приготовлены колбасы, зажарены окорока, сделаны закрутки… Кабан в ту зиму нас спас.

Поскольку разговор зашел о Тетушке, о ее доме, не могу не рассказать о ней. Это была женщина необычной судьбы, совсем другого покроя, чем все мы в семье. Она, безусловно, сыграла заметную роль в нашем с Натой воспитании, научила нас многому. Работая по хозяйству, она всегда говорила: «Смотри и учись». Она прекрасно, очень вкусно готовила, хорошо владела иголкой, со вкусом устраивала семейные праздники. Хорошие манеры, аккуратность, честность, прямота в обращении с людьми – все это были качества, которые она старалась привить нам на своем примере. Ни внешностью, ни характером она не походила на своих сестер Морозовых. В годы первой мировой войны и революции она работала сестрой милосердия в больнице.

Интересовалась общественными движениями, политикой, усердно читала газеты. Все это было далеко от привычной патриархальности семьи. Она очень коротко стригла свои темные вьющиеся волосы, задолго до моды двадцатых годов. Дома её шутя называли «наша революционерка», но все-таки с некоторой опаской – могла и рассердиться. Ее девиз был справедливость. Она стояла за неё до смешного. Абсолютно не выносила, чтобы при ней обсуждали невыгодные стороны народов, включая и русских. Она была патриоткой.

T 17

Page 54: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

У меня был период, довольно долгий, когда я ругала голландцев – они, видите ли, не соответствовали моим привычным представлениям о человеческих отношениях. Тетушка сразу останавливала меня словами: «Не смей обижать нацию!» Замечания ее были строгими и резкими. Ее выпадов немного побаивались… В молодости у нее был жених. Тетушка его именно так и называла – жених. Она показывала мне

дом, где он жил с отцом и матерью, на Садовой, против почты. Он был еврей. Фамилии его я не знала. А звали его Борис. Где-то под Одессой у него был небольшой конный завод. В страшные годы революции и последующих смен правительств, когда город кишел всякими бандами (по-тогдашнему – налетчиками), к нему явились типы в кожаных куртках с наганами и приказали: «Давай выводи коней!» Борис просто ответил: «Не дам», - за что был тут же на месте застрелен. Тело милиция отвезла в морг. И вот туда пришла к Борису тетя Феня. Она неотлучно провела

рядом с ним 36 часов… Разумеется, не только с ним! Морг был переполнен… Редко, вскользь, Тетушка в разговоре касалась этого события и, не проронив ни одной слезы, ни

одного вздоха, переменяла тему, как будто ничего особенного тогда не произошло.

Тетушка не выносила, когда слишком откровенно проявляли к ней свои чувства. Я знаю, как болезненно она каждый раз переживала наши отъезды из Одессы в Голландию. Но она не признавала ни долгих объятий, ни поцелуев, прощальных тирад и т.д. Она говорила, как отрезала: «Ты идешь за хлебом. Все!» Вспоминая эти наши не-прощания, невольно вижу перед глазами сцену, описанную Гончаровым в «Обломове», когда немец Штольц отправляет сына из деревни в Петербург. Как это было?

- Ну – сказал отец. - Ну! – сказал сын. - Все? – спросил отец. - Все! – отвечал сын.

Вот вам с головы до ног наша Тетушка. Так и хочется цитировать дальше. Как реагируют любопытные соседи, которые собрались посмотреть, как Штольц «отпустит сына на чужую сторону»?

- Каков щенок: ни слезинки! (…) - А старый-то нехристь хорош! – заметила одна мать. – Точно котенка выбросил на улицу: не

обнял, не взвыл! (…) -Ах вы, собаки, право собаки! Словно чужие! – говорили соседи.

Но вдруг в толпе раздался громкий плач: какая-то женщина не выдержала.

- Батюшка ты, светик! – приговаривала она, утирая концом головного платка глаза. – Сиротка бедный! нет у тебя родимой матушки, некому благословить-то тебя… Дай хоть я перекрещу тебя, красавец мой!..

И Андрей «вдруг заплакал, пока она крестила и целовала его. В ее горячих словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ».

T 18

Page 55: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Много лет я реагировала (в лучшем случае, внутренне), как эти любвеобильные русские бабы, на кажущуюся мне сухость, черствость голландцев. Меня коробила их сдержанность. Я объясняла себе это просто отсутствием чувства, эгоизмом по отношению к людям, не принадлежащим к самому узкому кругу их семьи, одним словом, к тому, что не мое. Но шли годы, и мне открылось, что мы просто другие. У нас все прет наружу. Мы не умеем иначе…

Еще о Тетушке

Повторю, что тетя Феня никогда не показывала своих чувств, но не было сомнений, что она пожертвовала бы для нас жизнью. По отношению к себе она не выносила жалости. Однако, безгранично жалела на деле других. Так, она запретила всем сообщить мне в Голландию о внезапной смерти ее мужа, дорогого мне дяди Мини. Она не могла перенести мысли о том, что я буду мучиться в своем «прекрасном далеке», узнав об этой потере. И никто не посмел сообщить мне об этом! Тетушка не принимала участия в разговорах о чьей-нибудь кончине. Никогда не ходила на

панихиды и похороны. Летом 1963 года, в наш очередной приезд в Одессу, неожиданно скончалась тетя Шура Скроцкая. Как всегда, мы гостили у нее на даче на Французском бульваре. Накануне провели очень приятный вечер на террасе. Алеша в те годы увлекался игрой на баяне. Он наигрывал какие-то песни. Мы слушали, пели. Потом разошлись и легли спать. Мы с детьми спали в большой палатке. Ее поставили в саду под абрикосовыми деревьями. Я просыпалась с каждым порывом ветра, когда зрелые абрикосы плюхались на палатку и разбивались. Под утро, когда было еще темно, меня разбудили словами «Шура умирает!» Я вскочила. Мы вызвали скорую помощь. Ната с Алешей вышли на дорогу встречать машину, а я с другими сидела у Шуры. Она задыхалась. И в таком состоянии, ожидая врача, попросила, чтобы не смутить доктора, задвинуть поглубже под кровать ночной горшок. А потом спокойно сказала: «Так умирал Фердинанд», муж ее сестры Веры. Скорая помощь застала Шуру еще в живых. Врач сделал укол. И Шура тут же скончалась… Я пошла искать Тетушку, но не нашла. Оказывается, она спустилась в погреб и оставалась там все

время, пока не похоронили Шуру. За пять лет до этого, на этой же даче, она так же прореагировала на смерть мужа. У него разорвалась аорта, и он умер в больших мучениях, наш милый, тихий, скромный дядя Миня. Они с Тетушкой прожили вместе около тридцати лет. Из них двадцать дядя Миня проработал

бухгалтером на известном заводе сельскохозяйственных машин им. Октябрьской революции, который все продолжали называть старым именем – завод Гена, несмотря на то, что сын этого Гена, известный рентгенолог, бывавший у дяди Кади, в конце тридцатых годов, как и полагалось многим по происхождению немцам, был арестован и бесследно исчез. Дядя Миня родился в Одессе, первым браком тоже был женат на русской. Где-то у него был сын.

Ничего, кроме фамилии, немецкого с ним не связывалось. Детей у них с Тетушкой не было, но они почему-то смешно называли друг друга «папочка» и «мамочка». И были «на вы». Совсем как гоголевские старосветские помещики. В каком-то отношении они были в своих обычаях даже на них похожи. Но из-за этого выканья им тяжело пришлось в ссылке: им не верили, что они муж и жена, и пришлось перепривыкать! За то, что Витмер явно немецкая фамилия, дядю Миню объявили врагом народа и их с Тетушкой

сослали. Только на десять лет, за неимением других грехов. Их поселили почти на границе с Казахстаном, в Орске. Путеводитель Бедекера за 1897 год рассказывает, что Орск первоначально строили как Оренбург. Но ввиду крайне нездорового климата Оренбург перенесли западнее, на его теперешнее место. В Орске Витмерам на краю города, другими словами, в степи, выделили маленькую, одиноко

стоящую хатку на глиняном полу и без дымохода. Дядя Миня получил работу в совхозе, расположенном далеко от их жилья, куда пешком добираться было нелегко. А милая Тетушка, с

T 19

Page 56: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

больными почками и быстро прогрессирующим искривлением позвоночника, стала в своей бесславной, бестравной степи пасти тощую корову, главное их подспорье в те долгие голодные и холодные годы ссылки. Эта бедная корова, как и ее хозяева, с трудом находящая себе корм в голой степи, умудрилась сорваться с веревки и уйти куда глаза глядят. Как раз в эти дни приехала проведать Витмеров моя сестра. Ната была свидетелем, как изменились они в лице при виде сиротливо болтающейся веревки. Она так и сказала: «лица на них не было». Тетушка сразу ушла в степь, и через несколько часов вернулась со своей буренушкой! За несколько месяцев до Наты их навестила мама, совершив кругосветное путешествие на поездах,

машинах, телегах и, разумеется, пешком от одного населенного пункта к другому. Когда она, наконец, вошла в их жилище, она заболела, увидев неописуемую бедность, всю безысходность совсем не приспособленных к подобной жизни людей. Отсутствие дымохода мама как-то не разглядела, а вот что чай (чай ли?) они пили из консервных

банок! – это ее убило. Как обычно, мама стала вслух от всего приходить в ужас. Но Тетушка сразу поставила ее на место: «Мы ни в чем не нуждаемся!» Боже мой, какие это были чудесные люди! Они никогда не переставали делать другим добро,

скрывая тяжести своей жизни. Никогда ни одной жалобы! У меня до сих пор хранится цветастый шерстяной платок, который они купили в Орске Нате. Его прекрасно, даже с форсом, можно надевать в театр или на концерт в Европе! Но для себя им достаточно было консервной банки. Ведь и чая настоящего, наверно, не было… Мама вернулась в Одессу и устроила то, что у нас называется даже не паника, а гвалт: «Надо

спасать их! Они гибнут!» Вот тогда Нату навьючили продуктами, одеждой, деньгами и отправили в Орск. За эту помощь маме не поздоровилось. Отбыв в ссылке десять лет и приехав спустя три года после смерти вождя в Одессу, Тетушка долго не подпускала к себе маму, она просто с ней не разговаривала: «Стыдись! Как ты посмела волновать людей! И делать из нас несчастных!»

Дорогая, родная моя тетя Феня, сколько ты вынесла, сколько пережила в глубине души! Как ты одолела тяжелую физическую нагрузку, ты, так идеально следившая за собой, за своими белоснежными воротничками, за бантиками, эти воротнички завязывающими? Ты, носившая безупречно чистые и хорошо сидящие на тебе юбки и платья, которые должны были скрывать твой все сильнее искривляющийся позвоночник? А твои ногти, которые ты никогда, я понимаю тебя, не красила (мещанство!), но так аккуратно и красиво подстригала? Помнишь, как слегка подсмеиваясь, ты величала себя «аккуратистка»? А мы ввели это слово у себя в обиход. И тут вдруг эта корова, которую ты научилась доить, эта печка без дымохода в хате, которую часто приходилось топить не углем и не дровами, а кизяком, и собирать его на казахских просторах в ветер и стужу… Не сердись, я тебя не жалею, я восхищаюсь тобой! Поставив краеугольным камнем жизни справедливость, Тетушка стала ангелом-хранителем Наты.

Она считала, что и мама, и бабушка, и Скроцкие, в ущерб Нате, возвели меня в любимицу, и установила равновесие. В голодные годы начала коллективизации на Украине Ната осталась жить с мамой, а меня взяли Скроцкие. Чтобы получить лишние хлебные карточки, мама работала одну зиму в холодном сыром подвале, где хранилась гнилая картошка. Она, безусловно, голодала. Сердце сжимается при воспоминании, когда я увидела ее случайно в городе. Она медленно шла по другой стороне улицы, держась за стены домов, чтобы не упасть от головокружения! А мне у Шуры жилось, как у Христа за пазухой. Тетушка из последних сил старалась поддержать здоровье Наты. 32-й, 33-й, 34-й – какие это были страшные годы на Украине!

Сталин уморил голодом шесть миллионов людей! Он запретил крестьянам покидать свои голодные села. Они мерли, как мухи, были не в состоянии из-за слабости хоронить своих мертвых. Так и лежали рядом с ними в ожидании собственной смерти… Шесть миллионов!.. Эту цифру знает

T 20

Page 57: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Запад: шесть миллионов евреев погибли в лагерях у немцев! А здесь свои своих! Сталин улыбался и констатировал: «Жить стало лучше, жить стало веселее!»

Вернувшись из ссылки и потеряв вскоре мужа, Тетушка гостила попеременно то у одной, то у другой сестры. Постепенно ее сердце стало сдавать, и она скончалась у нас на Нежинской. Ей было тогда около восьмидесяти. Только семь лет она прожила в своей маленькой «самостоятельной» квартире. С тридцать седьмого по сорок четвертый. Какая же Тетушка была славная, ни на кого не похожая!

Уплотнение

В конце октября пережидание военных событий на даче закончилось. Все разъехались по своим городским гнездам. Жизнь на Нежинской переменилась совершенно. Весь дом опустел и затих, не видно и не слышно стало детей. Освободившимися в квартире комнатами мы, разумеется, не пользовались. Но могли выбирать, где разумнее будет зимовать. Нас было четверо: мы с Натой, мама и ее гимназическая подруга, Вера Ивановна Жукова. Выбрали спальню. Спальня сообщалась с ванной комнатой, превратившейся в кухню. Там поставили столик, на него

примус – водопровод все равно не работал. Т стал нам служить наш старый «мойдодыр», допотопный умывальник с «крантиком», из которого, если наполнить сверху бак, текла тонкая струйка. Удавалось кое-как умыться. Вода стекала в спрятанное в «мойдодыре» ведро… Сложнее было с отоплением. Когда в конце XIX века архитекторы строили наш дом, они строили

его с паровым отоплением, не рассчитывая на разруху, на нарушение порядка – дымоходов в доме не было. Под каждым окном стояли калориферы (так назывались батареи). Мы установили в комнате казанок, маленькую железную печку, а дымовую трубу вывели в

отверстие вентилятора под потолком. Все могло благополучно окончиться пожаром. С трудом раздобыли несколько ведер угля. И была, конечно, старая мебель. Вот так и не замерзли в ту зиму. Но тяжелее, кажется, было отсутствие канализации. Уборная замерзла наглухо. Приходилось

спускаться со двора в подвал, где находилось отхожее место и куда все жильцы дома выплескивали свои параши. Пробираться по обледенелым ступенькам надо было в вечной темноте с риском для жизни.

В конце ноября явился дворник, дядя Леонтий, пресловутый пьяница, и объявил, что мы обязаны предоставить в распоряжение немецкой комендатуры одну из наших комнат с двумя койками. Немцы потоком шли в Крым и на Кавказ. Казарм не хватало. Ежедневно вечером к нам должны были являться с ночевкой двое солдат, с тем, чтобы на следующее утро продолжить свой путь на восток. Принимая во внимание, что ни воды, ни света, ни уборной в квартире не было, от нас требовалось лишь открыть дверь и указать отведенную им комнату. Наши протесты и аргументация, что в квартире живут одни женщины, ни к чему не привели – весь район был взят на учет. Уговорили семнадцатилетнюю Нату выходить на стук немцев и вводить их в первую же комнату,

папин кабинет. Выбор пал на Нату, ведь недаром она проучилась семь лет в немецкой школе! Она, бедная, подчинилась. Постояльцы являлись в темноте, после восьми часов, когда уже действовал комендантский час. Ната их встречала с керосиновой лампой. Рано утром они исчезали. Мы никогда с ними не сталкивались. И никаких безобразий они не чинили…

Анатомка

T 21

Page 58: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Зима тянулась долго, холодно и голодно. Ната, не закончив десятилетки, пошла работать в городской архив, с которым были связаны важные продуктовые привилегии. Мам с Верой Жуковой не выходили почти никуда. Я же, оставив музыку, поступила в медин, первый открывшийся факультет. Валя Бориневич, оставив мечты о ГИТИСе, тоже поступил в медин, как и вся наша компания. Как-никак, почти все мы были дети медиков. Убедительного мотива стать врачом у меня не было, я все-таки понимала, что медицина – не музыка и не филология, а призвание, которого мне не хватало. Но мне нравилось ходить на лекции по физике, которую в медине читала замечательная красавица и умница Бутми-де-Кац. Я видела в ней верх совершенства: гордая, статная, умная. С одной из ее дочерей я училась в школе. Мне нравились практические занятия по гистологии, когда в микроскопе появлялись сказочные

миры. Я полюбила анатомию в том узком ракурсе костей и мускулов, как она преподается на первом курсе, с удовольствием учила латынь и заучивала древние пословицы. Звучание слов представлялось музыкой чистой воды. В большой аудитории, расположенной амфитеатром, читал лекции профессор Кондратьев{81}.

Блестяще! Он казался недосягаем! Я кончила десятилетку с его дочерью Ритой. Кондратьев был вдовцом, и хозяйничали они вдвоем. Слава Богу, в конце семестра я хорошо сдала ему экзамен. Было бы стыдно сдать его плохо, потому что для заучивания деталей в моем распоряжении было больше, чем все необходимое. Во-первых, был у дяди Кади в доме скелет, уже знакомый читателю, я свыклась с ним с детства. Это, вернее, была «она». На лбу ее ярко-красными чернилами значилось – «женщина, 26 лет». Во-вторых, был у дяди Кади череп, искусно распиленный на кусочки, соединенные малюсенькими крючочками. Можно было и увидеть, и потрогать все бугорки и впадинки, к которым прикрепляются различные мозговые ткани внутри черепа и снаружи. Это произведение было, несомненно, делом рук большого умельца. И на нем была надпись, черными чернилами – «Paris», а также год и имя мастера. Кроме лекций профессора Кондратьева, было много практических часов. И вел их старый волк

Линденбаум. Проходили они в громадном зале, где стояло по крайней мере 10 столов. Зал был очень светлый. Громадные окна выходили в тот двор, где находилась большая, очень высокая труба анатомки. Линденбаум занимался с небольшой группой в пять-шесть человек. Мы стояли вокруг высокого стола над трупом, внимательно слушали и смотрели во все глаза, как к этим самым невзрачным бугоркам и впадинам костей прикрепляются мышцы. Линденбаум был из тех старых учителей, которых боятся, но искренне уважают, а подчас даже любят. И вспоминают всю жизнь. Он был строг. Часто ругал нас, но, слава Богу, не площадными ругательствами, которые, как говорят, изобилуют у медиков определенных профилей. Он был не молод, всю жизнь провел над трупами и презрительно относился ко всем предписаниям гигиены в работе. Когда Верочка Скроцкая, на много лет раньше меня поступившая в медин, рассказывала о

жутковато-страшной обстановке анатомического театра, где студентам разрешено курить, дабы не ощущать приторного запаха формалина, у меня на много лет осталось отвращение к этому месту. В действительности оказалось все проще. Приятно было, надев белый, туго накрахмаленный халат, ощущать себя почти что врачом. Коробка с ланцетом и пинцетом, которую должен был иметь каждый студент, а также резиновые перчатки, придавали еще больше важности. Я вижу, как мы, не шелохнувшись, стоим над трупом женщины и, затаив дыхание, следим за

уверенными движениями Линденбаума. Он делает длинный разрез на коже, поднимает ее пинцетом, растягивает и закрепляет щипчиками, чтобы снять желтый жировой слой. Кожа оказывается очень податливой. Мы видим, как и почему сокращается каждая мышца в отдельности. Зрелище это настолько захватывающее, что я ловлю себя на том, что у меня абсолютно исчезло чувство, связывающее «рабочий материал» с мыслью о человеке, который лежит на столе. Никаких образов, никаких представлений на этот счет у меня не складывалось. Стало не по себе, когда я осознала то,

T 22

Page 59: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

что со мной происходит. Линденбаум своей манерой работать еще усилил это безразличие. У него для инструментов была продолговатая коробка, своего рода пенал, куда он небрежным жестом бросал свой ланцет и пинцет, не протирая их перед этим спиртом, как это требовали от нас. За ними летел в эту коробку его мундштук после выкуренной сигареты. Странно, но мы быстро освоились с анатомкой, гуляли между столами с приготовленными

трупами, жуя бутерброды. У каждого студента был свой рабочий объект, на котором он самостоятельно, но под наблюдением Линденбаума, выполнял задание. Мне пришлось обнажать мышцы на большой мужской ноге. Поэтому я хорошо запомнила, как интересно прикрепляется между бедром и внутренней стороной колена портняжная мышца. «С объектами вам повезло, - сказал Линденбаум. – До войны их не хватало!»

Панихида в университете. Кирилл Иванов

К февралю 1942 года относится мое знакомство с Кириллом Борисовичем Ивановым{82}. Произошло оно в непривычной для советской молодежи обстановке. Я часто посещала лекции в главном здании университета на Дворянской, где находился филологический факультет, и мне в голову не приходило, что там существует университетский храм. И вот теперь, 29-го января, по старому стилю, впервые после долгих лет там служили панихиду по Пушкину. Никаких речей, никаких официальных слов. Ни одного слова о поэте. Странно, потому что на службе присутствовали многие наши пушкинисты: Зоя Антоновна Бабайцева-Бориневич, Сербский{83}, Лазурский{84}. Так мы не привыкли. Собрались для Пушкина… и молчали. Поэт как бы растворился в чем-то совсем другом. Остался просто раб Божий Александр …

Необходима была вера, чистая вера, чтобы, не смешивая факты и не вдаваясь в сентиментальность, хоть на мгновение почувствовать Пушкина в его целостности. Одновременно как гения и как раба Божия, другими словами, «наше всё»! Нужно было оставить за плечами ту искусственную лживую атмосферу, то в корне нечестное почитание поэта, в котором нас воспитали в стенах школы и во всяких «культурных» учреждениях. А это так вот вдруг случиться не может. Мне мерещилось, что, хоть все и собрались не для заученных похвал, не для речей с цитатами из писаний вождей, как мы привыкли, но что все-таки чувствовалась какая-то нарочитость, какая-то демонстрация. И эти мысли мешали сосредоточиться на том, что в храме происходило, на заупокойных молитвах.

После панихиды мы вышли на улицу. Никто не знал, что же делать дальше. Шел снег. Смеркалось. Тогда подошел к нам Кирилл. Я увидела его впервые. Выглядел он по меньшей мере экстравагантно: клетчатые брюки, которых тогда никто не носил, кроме рыжего в цирке, цветастый вызывающий галстук. Кирилл был с ног до головы артист. И ярко-ярко рыжий! Он заговорил со мной сразу о Пясте. Прошло уже больше года, как тот скончался. В свои одесские

годы Владимир Алексеевич занимался с Кириллом декламацией. Их познакомил Мейерхольд, гастролировавший тогда довольно долго в Одессе со своим театром*128*. У Кирилла, как и у Пяста, был целый ряд областей в искусстве, к которым он относился со страстью: театр, декламация, поэзия, живопись, ваяние. Он какое-то время играл в театре Мейерхольда, с которым был, к тому же, в родстве.

*128*Моск. «Театр им. Мейерхольда» приезжал в Одессу в 1926, 1929, 1933, 1935 годах.

Самым замечательным в Кирилле была его непосредственность, неиспорченность, доброта и верность. Акцент у него был подчеркнуто старомодный петербургский и для моего одесского уха звучал неестественно. Вначале я чувствовала себя с ним неловко. Он всегда целовал ручки, к чему я тогда, понятно, не привыкла, и называл меня по-пястовски Таточкой. T 23

Page 60: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Жизнь его сложилась непросто. Но он никогда не жаловался на то, что судьба его не ласкала. После революции, когда он был еще малюткой, большевики расстреляли его отца. Тот был из дворян, и жили они тогда где-то в средней России в своем поместье. Мальчика вырастили в Одессе мать и тетка, сестра матери, очень властная и знающая жизнь светская дама. Я не раз бывала у них на улице Гоголя, бывшей Надеждинской. Они занимали там в огромной квартире одну комнату среди остатков былой роскоши (прекрасной старинной мебели и фарфора), но запущенную до невероятности. Жили они в бедности, крайней нужде, но были очень гостеприимны. У них довольно часто бывал Филатов, с которым они тоже были в родстве. Кирилл поведал мне случай, произошедший с Мейерхольдами, когда театр гастролировал в

Одессе, кажется, в 35-м году. Мейерхольды жили тогда в нашей непревзойденной Лондонской, но жаловались, что их там плохо кормят. Тогда Надежда Яковлевна (так звали тетю Кирилла), прекрасно готовившая, решила угостить Мейерхольда и Райх{85} вкусным домашним обедом. Те пришли, но не успели сесть за стол, как началась у них с Зинаидой обычная громкая ссора. Она, как настоящая одесситка с Ближних мельниц (так назвал ее в письме ко мне Пяст), демонстрируя свой независимый характер, встала, не пообедав, из-за стола и ушла. Надежда Яковлевна была в отчаянии, потому что вслед за Райх ушел и Мейерхольд, утешать ее. Бедный Кирилл был отослан с кастрюльками в Лондонскую, благо, она была близко и еда не успела простыть. Обед был принят и съеден с благодарностью!

Театр. «Царь Иудейский»

Летом 42-го года начались представления в Оперном театре, и открылся театр Русской драмы. В противоположность предыдущим годам в оперу и на балеты мы перестали ходить. Зрительный зал был каждый вечер до отказу набит военными: немцами и румынами. Перед началом представлений проигрывались их гимны, и все вставали… В Русском театре этого не было. Репертуар, в сравнении с довоенным временем, радикально

изменился. Из Румынии приехали несколько старых одесских актеров. Кирилл познакомил меня с главным режиссером и некоторыми артистами. Мне предложили сыграть эпизодическую роль в инсценировке детективного рассказа Конан Дойля. Я появлялась на балу в длинном платье со шлейфом, опахивая себя громадным веером, и произносила одну-единственную фразу. Нелегко было маневрировать со шлейфом и веером, да еще следить за интонацией фразы. Я, безусловно, очень гордилась, что выхожу на настоящую сцену, что в зале сидят неизвестные зрители, что это не в драмкружке, а всамделишно. Вероятно, я выглядела, как самое настоящее огородное чучело. Но у меня нашлась одна

поклонница. Много лет спустя она каждый раз при встрече обязательно делала мне комплименты и имитировала мою угловатость и растерянность. А ей и карты в руки: у нее за плечами была блестящая карьера балерины. Звали ее Валентина Сократовна{86}. Одно имя чего уже стоит! Она поменяла балет на очень милого и ужасно некрасивого мужа – Леонида Константиновича Коровицкого{87}, профессора-терапевта, человека уже не первой молодости. Перед свадьбой он послал Скроцким такую телеграмму: «В двадцать лет ума нет и не будет, в тридцать лет денег нет и не будет, в сорок лет жены нет и не будет. Поэтому…»

В Русском театре я карьеры не сделала. Но на мою долю выпало счастье хоть один раз услышать, как звучит мой голос в нашем Оперном театре, который славится своей замечательной акустикой. В этот раз я произносила четыре стихотворные строчки пятистопного ямба, именно про-из-но-си-ла, как и полагалось.

T 24

Page 61: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Стихи эти говорит в конце драмы Константина Романова{88} (К.Р.) «Царь Иудейский» одна из жен-мироносиц. Драму впервые поставили в Петербурге в Эрмитажном театре в 1914 году. Музыку написал Глазунов. Костюмы и декорации Добужинского. В Одессе ее играли в 1943 году три раза: 14-го, 16-го и 19-го апреля. Пьесу поставил Кирилл Иванов, и в его режиссерской деятельности это была коронная работа –

апофеоз. Возможности ему были предоставлены неограниченные. Никаких мхатовских деталей (т.е. реалистических), никаких меерхольдовских (т.е. авангардных) в постановке не было. Их исключало само содержание драмы. В библиотеке Кирилла была роскошная книга, изданная перед самой первой мировой войной в

Санкт-Петербурге Министерством Иностранных Дел. В темно-зеленом кожаном, тисненном золотом переплете на серой толстой атласной подкладке, с репродукциями эскизов Добужинского. На богатом материале этой замечательной книги Кирилл создал свою постановку. Весила книга полтора килограмма! Странная деталь для характеристики книги!.. Я узнала об этом в 1972 году летом, т.е. через 30 лет

после постановки, в аэропорту. Мы с Беллой Беккер{89} и нашими студентами провели в Ленинграде и Москве незабываемые две недели. Это была на редкость удачная поездка. Мы ходили навещать Кирилла. Потеряв мать и тетушку, он переехал в Ленинград, а Одессу оставил себе лишь на время каникул. Кирилл тогда и преподнес мне в подарок эту замечательную книгу с надписью «Милой Таточке на память о ее артистических устремлениях». Я начисто забыла когда-то произносимые мной стихи пьесы, и мне приятно было вспомнить Пасху 43-го года и репетиции в Оперном театре, и всех, кто был тогда с нами связан. В предпоследнем действии «Царя Иудейского», в саду Иосифа Аримафейского садовник вместе со

всеми восклицает: «Воскрес Христос! Воистину воскрес!» - за этим следуют слова, которые произносила я:

От галилейских жен, от Магдалины Весть дивную мы знаем. – Их глазам Под старым кедром в тишине долины, В рассвета бледный час предстал Он Сам.

Дальше идет ремарка «За холмами раздается тихое пение псалма, произносимое Иосифом в 20-ти заключительных стихах».

Ода Жуковского

Покидая Россию, я увозила с собой в Голландию, кроме прелестной книги Кирилла, еще один, милый моему сердцу, подарок Наташи Титовой, жены троюродного брата Шуры, архитектора, реставрировавшего Петергоф. В 72-м году его уже не было в живых. Я привязалась к Шуре еще ребенком; тогда он жил уже в Ленинграде, но каждое лето приезжал в Одессу. Он был ужасно высоким, худым, стройным. Помню, как он брал нас с Натой за руки и шел с нами гулять по городу, изумляя прохожих своим ростом. Так вот, его жена дала мне двадцать пять рублей, чтобы я купила себе в подарок книгу. Я вошла на Невском в букинистический магазин. Там были горы книг. Я не знала, где начать, и увидела вдруг рядом небольшую комнату, уставленную вдоль стен невысокими шкафами, но отгороженную от большого зала толстым красным шнуром, и направилась туда. Мне загородил вход продавец – «вход исключительно для иностранцев». Вот такие это были времена! Я возмутилась: «Вы что, по лицу моему видите, кто я?!» Продавец смущенно снял шнур. А за спиной я с радостью и одновременно стыдом услышала другой голос: «Отрекаетесь?!»

T 25

Page 62: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

В уютной комнате за красным шнуром я довольно быстро нашла небольшую книжку, которую сразу решила купить – альманах «Утренняя заря» за 1840 год. Замелькали знакомые имена: Туманский, Кукольник, Баратынский, Вяземский, повесть Одоевского с заманчивым названием «4338 год», ода Жуковского и др. Ода Жуковского, завершавшая альманах, была написана в 1839 году в Амстердаме. Она и решила

мой выбор. Представьте себе, на такое напасть! И стоила эта книжка точно подаренные мне Титовым двадцать пять рублей! Ода написана по случаю посещения домика в Саардаме, где Петр I прожил несколько дней, когда

учился там корабельному делу. Домик этот до сих пор притягивает громадное число посетителей. Между прочим, его посетил и Наполеон, оставив где-то, ясно, что по-французски, свое мнение о Петре, которое увековечили на стене голландцы в довольно комичном переводе на русский язык: «Великому человеку ничего мало». Понимайте, как хотите. Вот ода:

ПОЭТУ ЛЕНЕПСУ, В ответ на его послание ко мне, Писанное На случай посещения Саардама Е.И.В. Великим Князем НАСЛЕДНИКОМ ЦЕСАРЕВИЧЕМ

Певец Батавии! С радушием приемлю Я братский твой привет!.. Хотя язык мне твой И чужд, но он язык Поэзии святой, И гласу твоему я слухом сердца внемлю. Твое отечество давно в родстве с моим: Наш ПЕТР ему был друг. Работником простым В Сардамской хижине Великий Петр таился, И, плотничая там, Владыкой быть учился. Здесь был его рукой корабль построен тот, На коем по волнам времен и поколений, Неизменяемо средь бурных изменений, Им созданный народ Плывет под флагом Славы – Корабль Великия Российския Державы. И ныне правнук молодой Великого ПЕТРА был Внукою Петровой*133* По-царски угощен в той хижине простой, Где Праотец их жил так бедно и сурово: И песня Русская и Русское: Ура! В Сардамском домике ПЕТРА С народной песнию Голландии слилися, И два народа в этот час, Как бы услышавши великой тени глас, На дружбу братски обнялися!.. С почтением смотрю на твердый твой народ! Я видел южные народы: Природа нажит их: там ясны целый год Небес лазоревые своды,

T 26

Page 63: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Там благовонные долины и леса, Там гор подоблачных могучая краса, Там море вечно голубое, И изобилие повсюду золотое; И человек его из полной чаши пьет, И для него не слышан там полет Дней, исчезающих в бездейственном покое. Но здесь явление иное: У моря бурного отважные отцы Отчизну дикую для внуков с боя взяли, И, грозною нуждой испытанны, бойцы На крепостном валу плотин могучих стали; И с той поры идет бесперерывно брань С стихией славно побежденной; Вотще громадой раздраженной Ваш враг разрушить хочет грань, Ему поставленную вами: В борьбе с свирепыми волнами, Как сталь под молотом, вы крепните в бою; Вы твердо на валу стоите, И крепость древнюю свою Врагу постыдно не сдадите! Неистощимый есть в стенах ее для вас, Веками собранный, оружия запас: Спокойно ясный ум, святая вера, нравы, Доверенность к себе, свободы страж – закон, И мненье строгое, и мненьем чтимый трон, И благодатныя преданья древней славы.

Жуковский

Амстердам. 7/19 апреля 1839.

*133*Анна Павловна Романова (Санкт-Петербург 18 янв. 1795 – Гаага 1 марта 1865), королева Нидерландов, великая княгиня России, дочь императора Павла I и сестра императоров Александра I и Николая I.

Мы улетали в Голландию. Нас никто не провожал. Таможня не разрешила вывоз ни «Альманаха», ни «Царя Иудейского». Единственная возможность спасти книги была – отослать их сестре в Одессу. Почтовое отделение, слава Богу, работало. «Альманах» без разговоров приняли, а вес «Царя» превышал норму на полкило. Как я ни упрашивала, посылку не принимали. Отчаявшись, я попросила разрезать это сокровище на две части и отослать обе половины отдельно. И тут заговорила жалость в русской душе: посылку приняли, как есть. Она благополучно дошла до Одессы. А через год я провезла книги в ручном багаже. Тогда еще багаж не просвечивали…

Еще о Кирилле

T 27

Page 64: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

С Кириллом мы виделись каждую нашу поездку в Россию. Он приезжал в Одессу, если его не отвлекала какая-нибудь альпинистская поездка на Кавказ или куда-нибудь в Азию. Не раз я навещала его на Кондратьевском проспекте в Ленинграде, где у него была маленькая комната, выходившая окном в колодец двора, как у Достоевского. Кирилл очень готовился к этим моим посещениям, любил угощать всевозможными, им самим

приготовленными экзотическими блюдами: морской капустой, вареньем из лепестков розы, какой-нибудь жутковато выглядевшей овощной икрой. Нормального стола у него не было. Многочисленные яства он уставлял на освобожденном углу не то туалетного, не то письменного столика. Все подавалось на тончайшей фарфоровой посуде, сохранившейся в разрозненных экземплярах от его давно прошедшего дворянского детства. Все подавалось в маленьких количествах и большом разнообразии. К этой экзотике я старалась по мере возможности не прикасаться по старой голландской народной мудрости – «чего мужик не знает, того не ест». А простые голландцы до войны мало чего знали. Как-то я среди немногочисленных блюд приготовила к обеду обыкновенный зеленый салат. Голландский гость посмотрел на меня снисходительно и сказал: «Я не кролик, чтобы есть зелень!» Его жена, сделав над собой усилие, два-три листика отведала. Но это время давнее. Теперь здесь продаются такие странные овощи со всех уголков света, что я нередко следую примеру моего давнишнего гостя. Комната Кирилла была сплошь увешана его эскизами, картинами, портретами и невероятнейшими,

им самим придуманными иконами… Однажды, зайдя к нему (он меня ждал), я увидела, что вся его тахта сплошь была покрыта серией акварелей. Он попросил меня определить их литературный подтекст. Я совершенно не могла разобраться, как я сказала ему, в этой «мазне» и сдалась. Кирилл был очень расстроен и огорчен моим незнанием. Оказалось, это были сонеты Шекспира! В отношениях с ним я всегда находила повод спорить и не соглашаться. Не могу сказать, чтобы он

меня раздражал, нет. Но факт, что он был в искусстве, якобы, мастер на все руки, т.е. как бы имел понятие обо всем (только музыку оставлял в покое), - вот против этого я вставала на дыбы. Кирилл был, безусловно, одаренный человек, многое знал, на все имел свой взгляд. Но когда не знал, не задумывался серьезно, и получалось смешно и несуразно. Он писал, например, портреты дам своего сердца. Они у него не переводились, и он оставался им верен всю жизнь. Я была одной из них. Но портреты его я, если можно так сказать, физически не выносила, и отказывалась принимать их на память со словами: «Кирилл, как можно быть влюбленным в такое чудовище?!» Он не обижался. Но были у него акварели, которые мне очень нравились – пейзажи, храмы, импрессии на

архитектуру Петербурга. Я люблю его маленькую картинку-фантазию, переехавшую недавно в Амстердам, сделанную черной тушью. Она называется «Таточка играет на рояле». Она сделана со спины и взята в изящную, вверху по углам закругленную рамку. Существуют еще две трогательные акварели, подаренные в свое время маме. Они сделаны на фоне

Потемкинской лестницы. Первая – вскоре после моего отъезда из Одессы: в зареве пожара по лестнице спускается женская фигура. Цвета акварели черный и красный. Через четырнадцать лет – та же лестница и женская фигура, поднимается по лестнице в город. Цвета зеленый, голубой и белый – я вернулась! Кирилл мастерски декламировал, немного выспренно, как это долго было принято в классической

декламации. Это может нравиться или нет, но читал он со знанием дела. Однако, когда в 92-м году он гостил у нас в Амстердаме, вышел с этой его декламацией неловкий казус. Кирилл попросил благословения читать на Всенощной псалмы. Нам и в голову не пришло, что он будет это делать впервые, не имея понятия, как надо читать в храме. Его чтение можно было сравнить разве что с портретами обожаемых им дам! Мало того, что он коверкал церковнославянские слова, но он читал псалмы, как читают высокопарные оды XVIII века. Бедный Кирилл, он так старался! Пришлось объяснить ему, что и как. Он принял указания и читал в следующий раз сноснее…

T 28

Page 65: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Милый Кирилл, он так до конца отдавал себя всему, чем увлекался, был настолько нетребователен в отношениях с людьми, настолько чист и порядочен, что на него нельзя было сердиться. Однако, я заподозрила его в противном и много лет злилась на без вины виноватого. Эта история

произошла через несколько месяцев после нашего знакомства. Прошла первая мучительная холодная зима. Наступило очень жаркое, душное лето, первое для меня не на даче у Скроцких. Первое лето в городе. Последние обитатели нашей квартиры, русские немцы с маленьким ребенком, нашли себе отдельную квартиру и съехали. Мы, четыре женщины, остались одни в большой нашей квартире. Первое, что мы сделали – пооткрывали все двери. Мебели на все комнаты, конечно, не хватало, но это нас не смущало: был старинный, елочкой, паркет, придававший квартире старый уют. Мы с Натой натерли его пахучей «старорежимной» мастикой и блаженствовали, гуляя из комнаты в комнату. Ни мама, ни ее подруга Вера Жукова не разделяли наших восторгов и гордости насчет блестящих полов. Но… чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Однажды днем я осталась одна дома и решила щеткой и тряпками натереть пол, одну паркетную

полосу за другой. Жара была страшная, и окна во всех комнатах были широко открыты. Работая, я разгорячилась до крайности, пот лил с меня рекой. Я сбросила с себя всю одежду. На мне остались одни тапочки. Без них невозможно было маневрировать со щеткой, а натирался пол, разумеется, ногами. У нас укоренилась плохая привычка вытряхивать пыльные тряпки на лестничной площадке. Так орудовала я и теперь. Чтобы пыль не летела назад в прихожую, я отошла подальше от дверей. И только успела подумать, как бы не захлопнулась входная дверь, как, благодаря сквозняку, она взяла и сделала это! Что происходило со мной в следующий момент, можете себе представить! Выходить голой на улицу? Стучать к незнакомым соседям? Я, кажется, ни о чем не думала. Стояла в оцепенении голая, в тапочках, вместо фигового листа – пыльная тряпка,.. когда вдруг услышала поднимающиеся по лестнице шаги, медленные, спокойные, не мужские. Я заглянула вниз. Поднималась моя спасительница – Вера Жукова. Все хорошо, что хорошо кончается… Но на этом история не кончилась. Я рассказала об этом приключении друзьям, в том числе и

Кириллу. Поахали, посмеялись – и баста. Мама почему-то об этом не знала. Через несколько дней я вернулась вечером домой и увидела ее, сидящую с каменным лицом в кресле под «барыней». Днем она навещала Скроцких, где возмущенный дядя Кадя ей бросил: «Твоя паршивка всех нас опозорила!» Оказывается, слух о моем стоянии на лестнице облетел круг знакомых и попал к какому-то удалому журналисту, а тот опубликовал в газете фельетон, приукрасив его романтической концовкой, не называя моего имени, но дав различные мои девичьи приметы, по которым можно было догадаться, о ком идет речь. Он только прифантазировал, что не Вера Жукова, а молодой румынский красавец-офицер, лицезрев все мои прелести, потерял покой. Вот и все… По теперешнему просвещенному времени никто никого не опозорил, но тогда смотрели на это по-другому. Я же взъелась на Кирилла, приписав ему авторство. И только много лет спустя удостоверилась в его «неповинности». Я долгое время старалась не попадаться дяде Каде на глаза.

Встреча с Голландией

Заговорив о Кирилле, я отвлеклась от рассказа о событиях, радикально изменивших мою жизнь. По началу я не придавала им особого значения. Ранней весной 42-го года, после настойчивого стука наших постояльцев во время комендантского

часа, как обыкновенно, Ната пошла открывать дверь. Она возвратилась через несколько минут в некотором смущении, потому что явились не двое, но только один постоялец, и не военный, а в штатском. Это вызвало у нас недоумение и ни на чем не основанные догадки. Утром оказалось, что это голландец, что остановится он у нас на несколько дней, пока не подыщут ему комнату с

T 29

Page 66: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

удобствами, т.е. с водой и клозетом. В Одессе он пробудет несколько месяцев, у него есть направление на работу. Своей вежливостью, учтивостью и некоторой даже застенчивостью он Нате понравился.

Впоследствии то, что она приняла за застенчивость, оказалось просто страхом иностранца, впервые попавшего под русскую крышу и уверенного, что в первую же ночь его убьют. Поэтому перед сном он забаррикадировал двери мебелью, ожидая нападения. Голландец этот не возбудил ни в одной из нас неприятного чувства. Дня через три он уехал. Я

видела его эти дни мельком. А когда он пришел попрощаться, я разглядела его, и мне понравилась смуглость его лица, по-мальчишески падающая на лоб шевелюра и взгляд как-то исподлобья. Все это довольно обманчивые качества, но было в нем, несомненно, что-то располагающее и почти детское. Добавлю, не в похвалу будь это нам сказано, что мы оценили элегантность его костюма, темно-коричневого в чуть заметную полосочку… Наступила теплая весна. Немецких солдат перестали к нам посылать с ночевкой. И Петер

Боон{90}, так звали голландца, оказался последним постояльцем. Мы радовались, что прошли холода и что мы опять одни в своей квартире. Я ходила на лекции, но к практическим занятиям готовилась весьма посредственно. Вечера мы

проводили почти всегда в Русском театре. И я не предполагала, какие перемены ожидают меня в самом близком будущем. У нас была еще со школьной скамьи теплая хорошая компания, из которой многие учились сейчас в медине. Наша дружба с Валей Бориневичем, почти трехлетней давности, была связана как раз с этой молодежью. Голландец никакого отношения к этой жизни не имел. Он теперь жил на Дворянской, недалеко от

нас, где ему нашли комнату. Но ему не хватало людей, он скучал. И он пришел к нам на Нежинскую попросить каких-нибудь книг для чтения, немецких или английских. Что-то ему нашли. Вскоре он появился опять. По-моему, он даже водил нас с Натой в оперу, а может быть только ее одну, не помню. Однажды он появился средь бела дня, когда Ната была на работе. Мне пришлось сидеть с ним и вести разговор на языке, который я пять лет кое-как учила в школе и кое-как сдала на выпускном экзамене по украденному чьей-то доброй душой билету. До того времени я никогда не говорила по-немецки, не составила ни одной фразы. Но некоторый запас слов у меня был, и я старалась не ударить лицом в грязь перед иностранцем. Вот тогда-то я его и разглядела. И он понравился мне. Понравился уже тем, что совсем не походил в обращении ни на кого из моей

компании. Во-вторых, он был старше меня. На десять лет! Он был женат. До войны моряком побывал во всех частях света и интересно об этом рассказывал. Вообще, он за словом в карман не лез, охотно беседовал и на литературные темы. Но не со мной, а с маминой подругой Верой Жуковой. А ей хлеба не давай, лишь бы вести умные разговоры о книгах. Да еще по-немецки и по-французски! Мне хочется сказать несколько слов о ней. Вера Ивановна окончила с мамой одну гимназию, и всю

жизнь была нам всем очень близким человеком. Овдовев во второй раз и не имея детей, она нашла семью у нас. Вера во многом напоминала мне женщин, которых раньше называли «синий чулок». С мамой ни в интеллектуальном, ни в эмоциональном отношении они не походили друг на друга, но дружба отметила всю их жизнь. Вера преподавала в средней школе литературу и очень увлекалась этим. Выйдя в шестидесятые годы на пенсию, она, не столько из-за денег, сколько «из любви к искусству», стала писать литературные диссертации на заказ, т.е. участвовать в противозаконных, но обычных в те годы сделках. Она открыто об этом рассказывала и с большим увлечением работала. Знания у Веры Жуковой были энциклопедические. Однако, как это нередко случается, человек она

была неинтересный. Но я любила разговаривать с ней, потому что она держала себя со мной, как с равной. С ней легко было болтать обо всем, о чем я не говорила с мамой. Пяст часто, если приходилось к слову, очень элегантно и осторожно замечал, что Вера Ивановна не идет ни в какое сравнение с Клавдией Ивановной. Маму он ценил за вкус и чутье к искусству. Это не мешало ему иногда вспоминать с открытым восторгом и симпатией, как мама в одну из первых их встреч села в

T 30

Page 67: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

галошу: на вопрос, любит ли она Андрея Белого, которого Пяст причислял к своим самым близким по духу людям, мама ответила, что Белого она не знает, зато читала Сашу Черного! Пусть никому не покажется бестактным и непочтительным, что я так откровенно вспоминаю этот

казус. Но мама никогда не скрывала пробелов в своих знаниях и, не бравируя, сама умела посмеяться над собой. Одним из прекрасных ее качеств было то, что она без малейшего намека на раздражение или обиду относилась к людям, которые по забывчивости, а иногда по недоброжелательству, или просто незнанию, могли выставить ее в невыгодном свете. Так случилось, например, с Надеждой Яковлевной Мандельштам. В 1969 году вышла ее первая книга «Воспоминания». Познакомилась я с ней в 71-м, когда привезла ей голландский перевод книги и не преминула ей объяснить ее заблуждение насчет моей мамы. В главе «Базарные корзинки» Мандельштам пишет: «Кажется она (моя мама. - Т.Ф.-С.) интересовалась не Пястом, а гонорарами за переводы Рабле, которые Пяст тогда выколачивал из Госиздата. Помнится, Пяст жаловался тогда на капризы падчерицы; а она, как мне говорили, живет где-то далеко и дружески вспоминает своего чудаковатого отчима. Не у нее ли спасенные мной пястовы поэмы?» До встречи с Н.Я., будучи в Одессе, я прочла маме вышеприведенный пассаж. Она, которая так

самоотверженно была предана Пясту, совсем не возмутилась и сказала: «С Н.Я. мы не знакомы, я никогда не бывала у нее, как она уверяет в записках. Она путает меня со второй женой Владимира Алексеевича, Надеждой Омельянович{91}». А та, действительно, чего греха таить, была на редкость практичной особой…

После моего первого разговора с Петером Боном во мне явно что-то переменилось, хотя я не отдавала себе в этом отчета и не смела об этом задумываться. Он стал регулярно бывать у нас. Разговоры велись общие, за чаем или без чая. Он рассказывал с симпатией о своей жене. Иногда мне казалось, что он в этом особенно старается и не так уж у него с женой все благополучно. Фотографии его жены-фрисландки всем понравились. Она показалась красивой, но несколько искусственной. Мне даже захотелось написать ей и подружиться. Особенно после того, как она прислала мужу колючую ветку с оранжевыми ягодами из дюн. Тогда я еще не знала, что это была облепиха. У нас она не росла. Ветка эта заставила работать мое воображение – я прикоснулась к Голландии. Никогда прежде, даже на картинках, я не видела дюн. Теперь они стали почти осязаемы, и я полюбила их. Ветка была сразу переподарена мне в залог моего «будущего» посещения Голландии. Любовь эта после личного знакомства с дюнами только окрепла. Каждый раз, приезжая туда, я чувствую себя освобожденной от своего собственного жизненного хаоса и радуюсь встрече с ними, как встрече с верным другом. Эта любовь с первого взгляда к седым дюнам явилась причиной того, что лет двадцать назад я

купила нам место на кладбище, расположенном в дюнах, когда несвойственный мне практический разум вдруг заявил о себе и отнял надежду покоиться со своими в Одессе.

На первый взгляд все симпатичные черты Петера собрались, как в фокусе, в том факте, что он был моряк, настоящий моряк-голландец! Какие фантазии только не приходили мне в голову, какие только книги не вспоминались и просились их перечитать уже потому, что «тот, кто рожден был у моря, тот полюбил навсегда…» Для нас, одесситов, нельзя жить без моря или рассказов о нем. Вспоминались Жюль Верн, Стивенсон, Дефо, Кольридж. И что могло быть лучше, чем плавать, лазать по обрывам, находить скрытые в скалах местечки, собирать камушки, ракушки, встречать восход солнца на этом - твоем!- море, сбегать вниз по красной глине обрыва, плыть по освещенной розовой блестящей дорожке, греться на солнце, с трудом растянувшись на острых скалах, а потом заплывать так далеко, чтобы видна становилась крыша того дома, который сейчас существует только в моей памяти и на родных ей фотографиях. Любить море значит, что без него нельзя!

T 31

Page 68: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

До сих пор с очень смешанными чувствами вспоминаю наше единственное лето без моря! В 38-м году Пяст в первый раз повез нас с Натой в Москву, на два месяца! В Лопухинский переулок на Пречистенке, возле Дома ученых. Конечно, это было исполнением заветных мечтаний: «Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!» *143*

*143*цит. А.С.Пушкин, «Евгений Онегин»

Мне было шестнадцать лет. Первый выезд из Одессы. Первый раз сутки в поезде. А потом Киев и после переезда через Днепр – леса, которые я еще никогда не видела… Через два-три часа по приезде мы с Натой, без провожатых, пошли на Красную площадь, по Волхонке, мимо Биржи, Александровского сада, потом чуть вверх… и вот она – эта единственная «Красивая» площадь! Сердце трепетало. Не верилось, что мы в Москве. В спину били лучи заходящего солнца, освещая небо над Замоскворечьем и Василием Блаженным. Мы шли к нему, но на полдороги поравнялись с мавзолеем. Вход в него охранял лишь один солдат. Мы обратились к нему с вопросом, когда бывает открыт мавзолей. Он коротко ответил: «В августе Ленин не работает». Значит, в те годы такое еще было возможно? Или он нам ответил, потому что тогда еще не был введен строгий ритуал смены караула? И не стояла толпа в ожидании четко отработанной церемонии? Не знаю. Летом 63-го года я стояла в толпе с пятилетней Аленушкой на плечах, в ожидании этой самой

церемонии. Алена только-только начала читать. Увидев надпись на мавзолее, она вдруг громко спросила: «Мама, что такое Ленин?» Несколько голов с любопытством повернулись в нашу сторону. У меня сердце ушло в пятки, и я поскорее выбралась из толпы.

Море

Любить море значит, что без него нельзя! В то лето я не сидела в лунные ночи над обрывом с тетей Шурой, закутавшись от холода и комаров в теплую пелерину. Как я любила Шурины долгие сиденья над морем в шезлонгах (лонгшезах?)! Разговоров не было. Я любовалась переливающимся серебром лунной дорожки и старалась представить себе, о чём думает Шура. Ее тишина передавалась мне, и мир казался зачарованным: одновременно мечтаешь обо всем и ни о чем.

Цветаева утверждает и даже требует, как всегда, другого. Она говорит, что «любить море, значит быть рыбаком, быть моряком». Может быть, она права в своей исключительности, в своем неистовстве. А я люблю море в своей ограниченности: не рвусь ни в рыбаки, ни в моряки. К сожалению, оно меня всегда укачивает… Но понятие «моряк» до сих пор волнует воображение…

В 42-м году для меня не существовали ни Ост-, ни Вест-Индия. Я с трудом представляла себе, где находится Ява, Борнео, Новая Гвинея. И вдруг эти названия перестали быть пустым звуком, они облеклись в плоть. Определенная «интересность» таилась и в том, что рассказы Петера велись на языке, который я плохо понимала. Но слова, когда-то механически заученные, всплывали на поверхность сознания. И это меня радовало.

Однажды Петер пригласил поехать покататься на парусной лодке в порту. Для простых смертных вход в гавань был запрещен – не то что на паруснике, но и на веслах покататься было невозможно. Но у Петера был пропуск – он работал в порту. При отступлении наши затопили суда при входе в гавань. Немцы поручили работу по поднятию кораблей голландскому предприятию в Роттердаме. И таким образом в Одессу приехало человек сорок голландцев. Почти все они, кроме Петера, выделялись своей черной, не похожей на немецкую, фашистской формой. Группой руководил инженер, я помню его имя – Ван Винен. T 32

Page 69: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Петер плавал до войны штурманом, война застала его в Голландии. Он располагал необходимыми знаниями для работы по подъему судов. В чем его работа заключалась, я не имела ни малейшего понятия. А очутившись еще до окончания войны в 44-м году в Голландии и будучи опекаемой группой Сопротивления города Велсена*145*, к которой принадлежал Петер Боон, я впервые услышала, что на работу в Одессу он попал по поручению подпольной организации Голландии, чтобы саботировать подъем судов. Подробностей у меня нет…

*145*Поселок в Нидерландах, в провинции Северная Голландия

Объяснение в любви

Помню сияющий июньский день. Мы гуляем по волнорезу при входе в гавань. (Старый маяк еще существует). Выйти в открытое море было нельзя, и нас носило под парусом на ограниченном куске водного пространства в совершенно пустом порту. Других лодок не было. И вообще ничего не было, кроме нас, моря, неба, солнца. По-видимому, разговаривали мы немного. Перед заходом солнца вернулись на Нежинскую. Я вся была переполнена морем, солнцем, радостью. Мы очень устали и были голодны. Но поужинать нам в тот вечер не удалось. Первый, кого я увидела дома, был Валя Бориневич. Он держал себя со мной строго, уверенно и

решительно. Он явился, чтобы серьезно поговорить со мной, но, увидев Петера, переменил намерение и сразу решил брать быка за рога. В школе я всегда поражалась Валиной смелости и прямоте. Сейчас же не могла себе представить, на что он решился. Что он, собственно говоря, мог иметь в виду? Никаких признаний я от Петера не ждала, хотя в глубине души надеялась, себе в том не признаваясь. Шла война. Петер был женат. Он был иностранец. Враг. Какие могли быть надежды? Все было сложно и непонятно. Никаких связей с заграницей не было. Так лучше было ни о чем не думать… Валя попросил меня выйти в соседнюю комнату, но двери, как теперь было у нас заведено, были

открыты, и я видела Валино отражение в трюмо. Он прекрасно говорил по-немецки, не смущаясь, во весь свой звучный голос. Я сидела в гостиной без всяких эмоций, думая, что так все к лучшему. Будь, что будет. Разговор шел громко, но на эмоциях голоса не повышали. Говорили спокойно. Доводы Вали были

убедительны и ясны. Он вступался за мою честь, надеясь на благородство собеседника. Не было обвинений в симпатии к немцам, но и не подвергалось сомнению, что они наши враги. Какая бы связь ни была у Петера с ними, она очевидна. Мое же доброе имя от встреч с ним страдает. А оно для Вали и моих друзей дорого. Было бы поэтому желательно, чтобы Петер перестал у нас бывать. Приблизительно это разъяснял Валя долго, обстоятельно, подчеркивая заслуги всей нашей семьи. Мне было приятно его слушать. Он говорил с достоинством, ненадуманно, на опыте зная всех и все. Здесь была и любовь к России, и нежное чувство к нашему детству и отрочеству, к нашим еще не проявившимся талантам. Лучшего защитника мне в жизни больше не привелось иметь. А лучшее в защите этой было то, что были мы с ним ровесники. Нам не исполнилось еще и двадцати. Мы были связаны семьями, школой, университетом, друзьями. Словом, он знал, кто я и что я. А напротив сидел человек на десять лет старше нас, с опытом, который мы не могли оценить, но

не могли также с ним не считаться. Я понимала, что от того, как Петер ответит, для меня будет зависеть очень многое. Я не могла представить себе, что ответ будет недостойный, но в то же время боялась этого. Потому что знала – придется решать. Петер не отразил ни одного Валиного аргумента, но открыто сказал (и я впервые услышала это), что полюбил меня и понимает всю сложность наших отношений, и надеется, что я отвечаю ему взаимностью, а там, как Бог даст. Бога он, правда, не T 33

Page 70: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

поминал, полагаясь больше на себя. Слова Петера были предельно ясны - это было объяснение в любви. Валя ушел. Я продолжала встречать его в медине, но изредка, потому что посещала лекции нерегулярно. О наших с ним отношениях разговор больше не поднимался.

Кризис

С этого дня события развивались быстро. Петер попросил маму сдать ему одну из наших комнат. Она с удовольствием согласилась, не предполагая последствий. А я обо всем молчала. Начались экзамены. Я готовилась, спустя рукава, не рассчитывая на хорошие результаты. Анатомию, однако, сдала хорошо. По физике мне достали билет заранее. Опять удача. Я стала надеяться на благополучный исход. Предстоял экзамен по гистологии. За два дня, вернее, две ночи, надо было вызубрить толстенную книгу. Я почти ничего не знала, но решила серьезно работать. Мама, Вера Жукова, Ната и я по-прежнему спали вместе в нашей большой спальне. Петера

поселили рядом в гостиной. Зубрить я предполагала всю ночь и ушла для этого в маленькую «прислугину» комнату за кухней. Электричества все еще не было, занималась при керосиновой лампе. Я просидела там часа два, как вдруг открылась дверь и вошла мама с Верой. Без комментариев мне было приказано идти ложиться спать. Решительность мамы не предвещала ничего хорошего. Дамы остались в комнатке. А я тихо разделась, чтобы не разбудить Нату, легла и стала гадать, что,

собственно, случилось. Привыкнув к темноте, я увидела под дверью в гостиную свет. Значит, Петер не спал. Я услышала, как поскрипывает в его комнате паркет. Он ходил по комнате. Минут через двадцать раздался стук в дверь нашей спальни, я встала и открыла дверь. Там стоял

Петер в полной растерянности. Он попросил меня пойти с ним к Скроцким, чтобы они вызвали скорую помощь для мамы… А случилось за эти несколько минут следующее. Мама решила, что что-то должно произойти. Она видела поздний свет в гостиной, слышала шаги там и решила, что готовится свидание и моя зубрежка в маленькой комнате только предлог. Милая мама, все могло быть так, как ты предполагала, но не было. И ты за это поплатилась. Когда

меня отослали спать, я могла бы предупредить Петера о засаде. Совершенно спокойно. Но никаких планов у нас не было. И я просто легла спать. А Петер, прошагав несколько минут по комнате, взял лампу и пошел в уборную. Увидев свет в комнатке за кухней, он направился туда и постучал. Там его в страхе ожидали умудренные жизнью дамы. Представляю себе немую сцену, когда, открыв дверь, Петер очутился нос к носу с мамой! Что он увидел там не меня, а их, это неважно. В конце концов, он не знал, кто там. Но они, ожидавшие его приход, настолько испугались или настолько, может быть, возмутились, что мама здесь же на месте потеряла дар речи. Другими словами, с ней случился микроинсульт… Комендантский час продолжался до шести утра. Но у Петера был пропуск. А я шла, как

провожатая и переводчик. Я не могла представить себе ни серьезности маминого положения, ни того, что ждет меня у дяди Кади. Я знала только, что иду по пустынному городу с милым. По дороге нас никто не останавливал. Мы позвонили дворнику у ворот Скроцких. Наверху нам сразу отворила перепуганная тетя Шура, за ней повскакивали все. Я перечислила симптомы, но не посмела рассказать предысторию. Дядя Кадя позвонил в приемный покой и вызвал карету скорой помощи. Когда мы вернулись домой, мамы уже не было. Она пробыла в больнице дней десять. Речь вернулась через сутки. Она ни в чем меня не упрекала, а о ночном происшествии ни она, ни другие со мной не заговаривали… Я же использовала время маминого отсутствия предельно нагло: перебралась жить в гостиную и

доложила об этом маме.

T 34

Page 71: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

При всех теперешних голландских «свободах» и общей перемене морали в мире, я все-таки со стыдом и болью думаю сейчас, что должно было означать для мамы и других это мое решение! Когда она вернулась домой, Петер торжественно обещал по окончании войны развестись с женой и жениться на мне. Как он реально это себе представлял, не знаю. Не в этом даже дело. Но молчаливое согласие мамы и всех родных мне до сих пор кажется невероятным. Я ожидала скандала, упреков, уговоров… Их не было. Никто, конечно, особенно не радовался, а подчинились неотвратимости судьбы, были в замешательстве. А может быть, они поняли, что меня надо оставить в покое, чтобы я сама выбирала, куда идти? Может быть. И слава Богу! Я не в силах была бы тогда действовать иначе. В меня вселилась самая настоящая отчаянность. Само собой разумеется, я не была беспрекословно счастлива. Да и не могло этого быть. Вся жизнь вокруг была страшная. Чем кончится война – непонятно. Казалось, войне не будет конца. И Сталину не может быть конца. Он вечный. И нет надежды на будущее вместе с Петером. Мы люди двух различных миров. Несоединимых. Какие могут быть мечты, какие планы?

В тот год я первый раз добровольно не поехала летом на дачу к Скроцким. Это меня мучило. Несколько раз мы с Петером ездили туда в гости. Петер – чтобы поплавать в море. Я – чтобы побыть со своими. Осенью его отозвали в Голландию. Началась переписка. Почта работала исправно, но все письма

были взрезаны и проверены широкой полосой чувствительного раствора. Громадная коробка этих писем до сих пор не уничтожена. За полвека у меня не нашлось ни желания, ни сил их перечитать. А ведь тащила я их через всю Европу, сквозь смерть и дым!.. Среди писем этих есть и несколько открыток и записок от жены Петера, которая говорит, что при первой возможности оформит с ним развод. И передает привет всем моим родным. Благодаря ее письмам мне стало казаться, что все со временем образуется. Перед самой весной неожиданно появился Петер. На одну неделю! Он надеялся остаться дольше, но его опять отозвали. И что-то явно переменилось в его ситуации. Вся голландская группа переехала в Николаев, директор встретил Петера довольно странно. И тот решил, не теряя времени, в предчувствии разоблачения и ареста, уехать в Голландию и уйти в подполье. Так мы расстались. Переписка прервалась. Один раз пришла весточка от Рикье{92}, жены Петера. Я поняла, что меня ждут.

Встреча в Бирже. Отъезд из Одессы

В разгар лета 43-го года мы с подругой пошли в Биржу на концерт. Тамара Трилисская{93} была веселая задорная девушка, училась она на филфаке, но принадлежала к нашей компании. У нее была трагическая судьба: в конце тридцатых годов, как «украинские националисты», ее отец был расстрелян, а мать репрессирована. Жила она перед войной с бабушкой, которая всеми силами старалась ее баловать, в надежде, что Тамара перенесет горе, свалившееся на ее детские плечи. Первые два месяца оккупации бабушка прожила в пустой квартире в Колодезном переулке. Она скрывалась там как еврейка. Каждый день кто-нибудь из нас бывал у нее. Однажды очередной посетитель нашел квартиру взломанной и, конечно, без бабушки… Нам не удалось найти ее следов*151*.

*151*Умерла в гетто (по свидетельству И.Я. Хургиной)

В тот период судьба Тамары стала в какой-то степени схожей с моей. У Петера был друг, румынский штатский инженер Горациу Митошериу. У него с Тамарой завязались весьма дружеские отношения. Горациу жил на Приморском бульваре с видом на гавань, и мы довольно часто у него бывали. T 35

Page 72: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

После дневного концерта в Бирже, когда мы спускались по лестнице, с нами заговорил высокий худющий немецкий офицер, главный врач лазарета, расположившегося в санатории почти при въезде в Аркадию. Он успел сказать нам, что у него работает несколько русских, но что в скором времени лазарет расформировывается и они отбывают на запад. Тамара все тянула меня за рукав, но мне в тот момент пришла в голову мысль спросить этого врача, нельзя ли мне примкнуть к их группе, чтобы таким образом выехать за пределы СССР и искать возможности попасть в Голландию. Во время разговора мы уже вышли из Биржи, направляясь к Нежинской. Вернер Руге{94}, так звали этого врача, был первым и единственным человеком в немецкой форме, с которым нас свел случай. Следующим утром мама увидела с балкона, как у нашей парадной остановилась немецкая машина,

из нее вышел шофер с букетом цветов и вошел в нашу парадную. Раздался звонок, и цветы были переданы на мое имя… Так началось мое знакомство с настоящим немцем. Знакомство это чревато последствиями. Руге был довольно экзальтированный, уже немолодой,

высокий, летающий где-то в романтических облаках врач. Он подарил мне две книги о сердечных заболеваниях. Одна из них, помню, называлась «Die Melodie des Lebens» *151*. Другая – тоже в этом роде. Название забыла. Я их даже не пыталась читать.

*151*Мелодия жизни (нем.)

Руге был, собственно, бактериолог. Изобрел какое-то лекарство против тифа (кажется, оно называлось Persikol) и по этому поводу делал доклад в медине, а затем был приглашен на чай (с другими врачами) к дяде Каде. Это к нашему знакомству никакого отношения не имело. Я не присутствовала на этом чае, но Верочка рассказала мне забавный анекдот, который произошел с ней на этом вечере. Она говорила хорошо по-французски, но по-немецки – с грехом пополам. Предлагая печенье к чаю, она обмолвилась и вместо «Essen sie bitte» сказала: «Fressen sie bitten» - жрите, мол, дорогие гости, вместо «кушайте». Руге удалось устроить меня на работу. Но не в свой лазарет, он был походного типа (Feldlazarett) и

не принимал людей со стороны, тем более русских. Место нашлось в большом военном лазарете (Kriegslazzarett), расположенном там же в Аркадии. Меня причислили к персоналу, назвали technische Assistentin, что-то вроде лаборантки, усадили в физиотерапевтическом кабинете на электродные аппараты, восстанавливающие работу мышц конечностей после ранений. Кроме того, меня научили брать из вены кровь. Лазарет вдруг заполнился тифозными больными. Коек не хватало. Русские больные лежали в

коридорах на полу. Лечить сыпной тиф, наверное, невозможно. Немцам все-таки что-то назначали. Но лекарства почти не помогали. Многие умирали. А вот русские выживали. Считалось, что мы привыкли к грязи, к инфекциям – это укрепляло наш иммунитет. Наверно, это относилось и ко мне. Вшей на себе, слава Богу, не приходилось находить, но и я… заболела. Думаю, что у меня на руках где-нибудь был порез, и при собирании крови у больных я заразилась. Это случилось перед самым отъездом из Одессы. Больные продолжали поступать, а лазарет

готовился со дня на день к эвакуации. Пришел приказ через два дня явиться на Пересыпь, на товарную станцию. Собирать было нечего. А вот прощаться было трудно. Мама знала о моем предполагаемом отъезде. Ведь для него я пошла работать в лазарет. Полтора месяца я ожидала угроз, слез, истерик. Их не было. А без них было как-то еще страшней. И на улицах было страшно. Никто громко не разговаривал, все спешили. Все боялись репрессий: остаться в оккупации означало быть предателем, врагом народа. Вечером у Скроцких ужинали Тетушка с дядей Миней, Веруша и мама. Это был последний вечер со своими. По-моему, никаких особенных разговоров не вели. Ведь никто еще не знал, что это значит – разлука. И ведь не навсегда же!

T 36

Page 73: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Перед расставанием дядя Кадя повел меня в кабинет. Это был наш с ним последний разговор на этой земле. Он крепко обнял меня, крепко поцеловал и сказал, как маленькой девочке: «Будь умницей!» Потом открыл дверцу шкафа (он стоит теперь на Фонтане у Анки, он видел, как мы прощались) и вынул две небольшие золотые монеты, николаевские монеты по пять рублей – «на всякий случай». Мой чемодан был не очень тяжелый, но очень большой. Я помню только три совершенно

абсурдные вещи: стеганной одеяло, довольно объемистый однотомник Маяковского (зачем?) – доказательство моего полного идиотизма! – и письма Петера. Со мной уезжало маленькое, в кожаном переплете, Евангелие. Но не в чемодане. Я все это довезла через ужасы войны, бомбы, пожары и страх до Голландии! О чем я думала, уезжая на Запад? Зачем мне нужен был Маяковский? В приложение к моему

советскому паспорту, который я тоже увозила с собой? Пытаюсь что-нибудь понять сейчас, и мне кажется, что это был пафос Маяковского, захвативший меня… Маяковскому нужно было кричать, нужно было эмоционально изливаться! Ведь он, не задумываясь, покончил с собой через пять лет после написания стихотворения «На смерть Есенина», в котором с такой экспрессией осуждал самоубийство. Писал он его для себя! Это главное. Иначе не прокомментировал бы так подробно эту смерть в статье «Как делать стихи». Я тогда плохо знала Блока, но уже навсегда полюбила его. Но не могла же я брать его с собой в такую дорогу! Оставляя дом, который мне всегда был так дорог! Я оправдывала себя внутренним побуждением, влюбленностью, распоряжавшейся мной помимо

моей воли. Может быть, это поняла и мама, не останавливавшая меня, покорившаяся жизненным обстоятельствам. Нет, это была не любовь, это была одержимость, подчиняющаяся одному приказу –вынь да положь! Разумеется, я рассказала Руге о моем романе с голландцем и страстном желании попасть в

Голландию, что по окончании войны абсолютно исключалось. Он лишь однажды попал к нам на Нежинскую, где увидел его пятилетний Юрочка Скроцкий и решил, что познакомился с генералом, так как Руге был при кортике. Вспомнив это сейчас, я невольно рассмеялась и нашла маленькую книжечку Рильке «Die Weise von Liebe und Tod des Cornets Christoph Rilke»*154*, которую получила от Руге в тот день в подарок. Это было 25 декабря 1943 года, в день моего рождения, а для него, разумеется, на Рождество (по их календарю), о котором я, приглашая его, забыла, а он, вероятно, хотел этот вечер провести в «приличной» компании, и поэтому явился.

*154* «Как любил и умер корнет Христоф Рильке» (нем.)

Странно, что некоторые случайные книги не пропадают, а сопровождают тебя всю жизнь. Руге сделал надпись:

Winter + Sonnenwende, - Zu dunkler Zeit ein Almen, um ein Wissen, dass nach Frost und Nebel der Früling kommt, in dem

vielleicht die Blütenträume reizen – Du Stern und Blüte, Deiner lichten Seele wünsche ich viel, viel Gutes und ein tiefes Leben.

Don Quichote 25. Desember 1943.*154*

*154*Зимнее солнцестояние: В темные дни альпийская роза – предвестие того, что после морозов и туманов придет весна,

когда, быть может, распустятся грезы-цветы. Ты звезда и цветок, твоей светлой душе я желаю много-много хорошего и глубокого в жизни.

(нем.) Дон-Кихот.

T 37

Page 74: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

25 декабря 1943 г.

Кончина Верочки Скроцкой

На Пересыпи состав стоял, не двигаясь с места. Но была в поезде походная кухня и нас кормили. А воды было в обрез: полоскать можно было только руки и нос. Дня через три после сидения в купе стало невмоготу, очень захотелось помыться. Нас никто не осведомлял, когда поезд двинется в путь. Единственное, что было понятно – куда мы должны направиться. На вагонах мелом было написано неизвестное мне тогда немецкое название «Ungarn». Но объяснили – Венгрия. Между Пересыпью и Конной, где жили Скроцкие, была одна дорога, минут двадцать ходу. Не

спрашивая разрешения, я побежала к ним. Стоял конец февраля, было довольно прохладно, но мне было почему-то жарко. Я решила, что это от спешки и волнения, что вот сейчас кого-нибудь смогу обнять. Шура, как всегда, никуда не выходила и сидела в столовой с Верочкой и Юриком. Дядя Кадя отсутствовал, но была на Конной мама. После объятий я ушла в ванную мыться. Мне было не по себе. Я боялась, что состав отойдет без меня. Идти вниз по Нарышкинскому

спуску мимо Художественного музея, перед которым без пьедестала все еще стоял памятник Суворову*156*, было легче. Я кивнула ему и вспомнила, как мальчишки не раз взбирались к нему на лошадь. Жаль, что его там больше нет. Но может быть он и рад, что, наконец, попал в Измаил, куда и предназначался. А мне его не хватает. Может быть, я ошибаюсь, но Суворов мне вспоминается со своей треуголкой в правой руке, широко откинутой от корпуса. Да, он был последним родным существом, которое я покидала, в готовящейся к освобождению Одессе.

*156*Работа скульптора Б. Эдуарса

Поезд отошел в тот же вечер. Я чувствовала себя плохо и взобралась на свою верхнюю полку. Я думала о Верочке Скроцкой, увижу ли ее еще: на днях у нее обнаружили туберкулез… Ей исполнилось 32 года… Весной 46-го я получила от нее милое, но такое грустное письмо в преддверии конца, письмо, полное любви к отцу и маме, и боли, что они так страдают, ожидая ее смерть. Она скончалась на даче, на любимой нашей даче над морем, в августе…

В сентябре пришло письмецо от Юрочки. Ему не было еще семи лет…

Милая дорогая моя Моя мамочка, моя драгоценая и любимая мамусинька умирла 17 августа ночю. Когда я пришел

сказать ей доброе утро, она мне ничего не ответила. Я силно плакал, я знал что я ни когда ни когда ни увижу свою мамусинку. Мы ездим к ней на кладбище, я ей привожу цвиточки и рисуночки. Мамочка любила когда я рисовал. Мамочка очень хотела чтоб я поступил в школу. Я выдержал экзамен во второй класс. Я занимаюсь дома а в школу не хожу. Мы ещё живём на даче. Я не хожу на море.

Юрий Скроцкий.

Я несколько раз возвращалась к имени дяди Кади. И посвятила ему целую главку в первой книжке. У нас всех в семье жило чувство, что пока есть дядя Кадя, что бы ни случилось, он поможет, он не даст никому погибнуть. А причин погибнуть было хоть отбавляй. И не только его связи, не только его врачебный талант, не только материальная помощь десяткам людей, а сам факт, что он тебя похвалит, потреплет по щеке, посмотрит на тебя – не проходил никем не замеченным. И вот такой человек, спасший не одного больного ребенка, дважды пережил смерть своих детей. В 1908 году от менингита

T 38

Page 75: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

скончалась его первая дочка Милочка. Я ее знаю по целому ряду прекрасных фотографий. Года через три родилась Верочка. Скроцкие души не чаяли в обеих девочках. На старости лет они потеряли и вторую дочь…

20-го августа мама писала мне:

Милая Танечка моя, 17-го августа, в 11 часов ночи, после тяжелых продолжительных страданий скончалась Верочка у

своего папы на руках. 19/VIII в день Спаса, в 4 часа дня при многочисленном скоплении народа (и Агафьи, ее бывшей няни, и Милочки), пришедшего отдать свой последний поклон, было вынесено тело Верочки в ее венчальном платье с бледно-розовым веночком из роз и фиалок на челе, с дачи. Она (ее тело) уходила, навсегда от солнца и моря, от того земного благополучия – сочетания запаха цветов и моря – но душа ее всегда будет жить там, как для ее родных, так и для всех нас. С благоговением было поднято тело усопшей и пронесено через дачу и переулок до трамвая, где ожидала машина, устланная огромным бархатным ковром и цветами, куда тело и было установлено. Вынесли ее дядя Володя, Павел Федорович, Вова, Федя*158* и 2 товарища Вовы. С глубоким чувством любви, тоски и благоговения перед настрадавшейся, и уважением к скорби всех родных, мы двинулись по дороге, протоптанной нами с Бабушкой. Шура сделалась красивой согбенной старушкой, как бы растворившейся в Верочке, в своей любви и в земном расставании с ней. Схоронили на главной аллее слева, неподалеку от главных ворот.

*158*В.И. Скроцкий, П.Ф. Рябушин, В.Н. Циммерман, Ф.И. Бранднер

Твоих последних милых карточек она не видела. За три дня до смерти вспоминала о тебе и была недовольна, что ничего не писала о Колечке{95}. Письмо последнее, в котором ты пишешь о нем, ее не застало. Шура и дядя Кадя очень жалеют об этом. Надеюсь еще много раз говорить о Верочке. Целую. Твоя мама.

Я написала эти страницы и переписала старые письма дорогих мне существ – мамы и Юрочки Скроцкого – совершенно спонтанно, вследствие внутренних причин, всегда руководящих мной.

Владимир Петрович Филатов

Становится труднее делать выбор, всё просится на бумагу. И все, прошедшие по моей жизни люди, предстают такими важными и кажутся настолько мне близкими, что хочется повторить, что ими было сказано с любовью «за гранью прошлых дней…» Простите, но я смотрю на подобные реликвии, как на неповторимые человеческие документы,

вызывающие, может быть, у других не менее значительные жизненные воспоминания, сопровождающие и плодотворно влияющие на людей всю их жизнь. Вот и сейчас передо мной лежит ветхий листок со стихотворением Владимира Петровича

Филатова. Непретенциозное, простое. Он его прочел на какой-то субботе у де-Рибасов. Мое душевное состояние этой поздней ночи не позволяет спрятать стихи, согревшие сердце,

которому все еще не можется после ухода Алеши… Ведь не даром же они попали мне сегодня в руки.*159*

*159*Из семейного архива

T 39

Page 76: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Люблю я кладбища прохладу, Люблю могилы и кресты, Здесь нахожу душе отраду, Люблю здесь травку и цветы!

Здесь тишиной, покоем дышет Не так, как в парках и садах. Нарушить тишину не смеет Ни смех, ни музыка в кустах.

Здесь все равны между собою: Здесь нет ни званий, ни чинов, Покрыты все одной землею. Лишь только разный вид холмов.

Один цветами весь покрытый – Как символ веры крест стоит. Другой под памятником скрытый. Иной запущен и забыт.

А в общем все здесь неделимы, Всем дал Господь один конец, И под холмами все едины – Сановник, нищий, торговец.

Здесь вижу равенство и братство, Вошли в единый все чертог. Не знают зависти, ни рабства – Смерть подвела один итог.

Когда же вечер наступает, Вид кладбище меняет свой – Оно как будто оживает И чувствуется мир иной.

Тот мир, которого не знают Там за кладбищенской стеной. Там сердце всех огнем пылает И жизнь берут иной ценой.

Любви там нет, и нет прощенья, Лишь только ненависть одна… А здесь я вижу примиренье И смерть нисколько не страшна!

Жалко, что не посчитались с желанием и вкусами Владимира Петровича. Что могила его находится прямо у входа в храм, прекрасно! Но зачем надо было «скрывать» его могильный холм памятником – высеченным из мрамора бюстом? И не возвести крест? Ведь все знали, что он был

T 40

Page 77: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

другом архиепископа Никона{96}, что благодаря Филатову не закрыли храм на Французском бульваре. Ведь знали же! Спасибо еще Хрущеву, что не похоронили его со всеми почестями где-нибудь в Киеве, или в Москве.

Тиф. «Odessa ist gefallen!»

Я не видела, как по понтонному мосту переехали Днестр, не видела, но всем телом почувствовала: меня толчком сбросило с верхней полки… Не помню, как уложили меня на нижней, - я вся горела, у меня страшно поднялась температура, все лицо и грудь покрылись красными пятнами. Я поняла, что заболела сыпным тифом. Благо, я ехала с лазаретом. Пришел врач и подтвердил диагноз. Спутники заволновались. Меня под руки перевели в соседнее купе. Там на двух нижних местах уже лежали двое мужчин, по всей вероятности, немцев. Не знаю, почему меня не положили просто на верхнюю полку, а устроили на носилках, укрепленных на полках поперек купе. Поезд почти не продвигался, застревая среди полей. Остановки бывали не на два-три часа, а на

два-три дня. Однажды на остановке неожиданно вошел в купе Руге с бутылкой своего противотифозного средства Persicol и сказал «Odessa ist gefallen!»*161*. Я была в полузабытьи. Помню, что при виде лекарства мне хотелось сказать: «Жри сам» - в памяти вдруг сам собой возник, рассказанный кем-то, исторический случай с колоссальной головой Карла Маркса, водруженный на постамент Екатерины II, основательницы Одессы. Ее уже стащили в какой-то подвал вместе с красующимися у ее ног соратниками: фигурами князя Потемкина-Таврического{97}, графа Зубова{98}, де Волана и де-Рибаса. А на ее месте, т.е. на пьедестале, закрасовалась голова Маркса. Это было в тяжкие голодные годы, когда трудно доставался хлеб. На шею Маркса ночью повесили большой мешок с соломой. А на мешке слова – «Жри сам». Если не ошибаюсь, эту голову изуродовали. Ее заменили другой. Но и та не устояла. Тогда убрали пьедестал, а на голой треугольной площади разбили горкой большую цветочную клумбу. Мне она нравилась больше, чем теперешний памятник потемкинцам, и даже больше, чем мог бы нравиться памятник Екатерине.

*161*Одесса пала (нем)

Температуру, кажется, не измеряли. Но была она очень высокая, почти до потери сознания. Я помню, что мне было абсолютно безразлично, что лежу я в одном купе с двумя мужчинами, что ухаживает за мной не сестра, а фельдшер, что днем и ночью нас бомбят, что выбиты стекла и окна затянуты грубыми солдатскими одеялами… Но мучило невыносимо одно лишь желание – пить! А воды ни капли… Пить! И тебе приносят грушевый сок. Я знаю, это был добротный немецкий сок, сладкий, густой и, наверно, очень полезный, но я его не выносила. Как-то, когда поезд стоял, я услышала, что льет дождь, и видела, как промокло оконное одеяло… Я умоляла фельдшера собрать мне хоть глоток воды, стекающей с крыши вагона. Он долго объяснял, что вода грязная, а я слышала, как она льется, и продолжала просить. Он пожалел меня, сдался и принес… Уверяю вас, это был райский напиток! Мне казалось, что выпей я еще стакан, мне станет легче. Сколько времени я уже так лежала? Я знала, что на двенадцатый-тринадцатый день наступает

кризис, резко падает температура и тогда может отказать сердце. Почему-то мне все снилось, как в шестилетнем возрасте у меня был брюшной тиф, и от высокой температуры я теряла сознание. Наконец мне стало лучше, появился аппетит, и я заметила, как во время бомбежек все люди стараются убежать из вагонов подальше от поезда. Но встать я еще не могла, от слабости… Помню, как поезд остановился на запасных путях в Галаце, где Прут впадает в Дунай. Ночью

стали бомбить. Отвернув на окне одеяло, я увидела адскую картину: в черном небе на парашютах висело над нами несколько громадных красных солнц. Они освещали вокруг все. Я с ужасом смотрела на вздыбленные кверху рельсы и разбитые в щепки вагоны. А мы стояли, и нас с бомбовозов должны T 41

Page 78: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

были видеть! Меня нисколько не утешало, что бомбили на этот раз не немцы, а советские или английские самолеты! Я просила Бога, чтобы как можно скорее потухли эти шары. Вот с этого момента я и стала просить о помощи бабушку, я верила, что она непременно поможет, упросит, не оставит… С рассветом поезд отошел и часа через два остановился в безлюдном поле. Солнце поднималось

такое теплое и хорошее. Мне очень захотелось на воздух. С большим трудом я оделась и вышла на площадку. После кошмара ночи все высыпали из вагонов и сидели под откосом лицом к солнцу. Все выглядело так мирно. А настойчивый запах весны и прохлада опьянили меня. Закружилась голова, и я поняла, что мне не спрыгнуть с высоких ступенек на землю без посторонней помощи. Мимо состава по направлению ко мне шел человек в широком белом овчинном тулупе, какие я видела у немецких летчиков. Когда он поравнялся и взглянул на меня, я попросила его помочь мне спуститься. Сказала, что хочу подышать воздухом, посидеть под откосом, где не ветра. Рассказала, что больна и что мне трудно передвигаться. Он вызвался проводить меня до укромного местечка. Я оперлась на его руку, и минут через пять такое местечко нашлось. Мы спустились с откоса. Мой провожатый рыцарски снял с себя шубу и пригласил сесть. Он сказал, что отбился от части и попал в наш поезд. У меня сразу мелькнула мысль – дезертир, потому что слышала, как в вагоне шел разговор о дезертирах. Хотелось молчать. Я чувствовала себя очень слабой. Стояла абсолютная тишина. Я смотрела на

еле пробивавшуюся молодую травку и, наверно, ни о чем не думала. Такие минуты иногда приходят после предельного напряжения или возбуждения. Попадаешь как бы во все исключающее безвоздушное пространство, в прострацию. И тут я не столько почувствовала, как увидела, что рука моего провожатого легла мне на плечо. В таких ситуациях я обыкновенно, негодуя от проявленного нахальства, взрываюсь. Но теперь не было, видимо, сил. Мне удалось подняться и, карабкаясь наверх, к вагонам, не говоря ни слова, уйти…

Гроссвардейн

На следующий день поезд несколько часов продвигался вперед. Мы как-то сразу попали в горы, почти сплошь заросшие старыми елями. Впечатление от их грандиозности подавляло. Карпаты! Я впервые увидела горы и поняла: чужая страна! Вечером въехали в освещенный город. И это – после трех лет полного затемнения! Передвигались по нему в страхе, думая, что в любой момент может начаться бомбежка. Через два дня после прибытия в Надьварад *163* (по-немецки он в то время назывался Гроссвардейн), после сложных, бесконечных политических перетасовок, Венгрия в эти весенние дни, наконец, была оккупирована.

*163*Город в Венгрии

Лазарет расположился на окраине городка, на территории женского монастыря. Монашкам оставили одно здание. Странно было видеть их, снующих туда-сюда в синих широко развевающихся платьях и больших ушатых чепцах. Меня опять усадили за знакомые «электроды». Госпитальные здания выходили на широкий двор, в

середине которого поставили стол для пинг-понга. Больных было мало. А лежачих совсем не было. Меня поразил вид одного пациента, который весь день слонялся молча по двору. Может быть, он бормотал что-то про себя? На него было жалко смотреть. Он испуганно озирался, как бы ожидая нападения. Через несколько дней я действительно увидела, как его решительно и цепко взяли под руки два медбрата и увели в помещение. Оставшиеся во дворе немцы в ожидании чего-то стали между собой возбужденно переговариваться. Вдруг раздался нечеловеческий крик, страшный и продолжительный… Несчастного подвергали электрическому шоку…

T 42

Page 79: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Мне, само собой разумеется, не известно было, сколько времени лазарет пробудет в Венгрии. Да и сами немцы ничего не могли знать: их армия отступала по всему фронту. По доступной мне полевой почте я сообщила в Голландию, что покинула Одессу и нахожусь в Венгрии. И вот в середине июля была вызвана к главному врачу. Он зачитал мне письмо, которое пришло 13 июля 1944 года на полевой адрес лазарета на его имя. Невероятно – письмо лежит сейчас передо мной! Резолюция с печатью на нем подписана главным врачом лазарета, подполковником таким-то. Имени разобрать не могу. Письмо было написано рукой Рикье, жены Питера. Она коротко рассказывает о моей судьбе.

Привожу конец письма:

«Sie spricht kein Wort Ungarisch? Hat da keine Verwanten ader Bekannten und macht sicht sehr nervös. Ihrer Vater, einer Arzt aus Bulgarische Familie, ist durch die Bolsjewiki ermördert, ihrer andere

Verwanten sind in Hände von die Kommunisten. Es soll mir sehr freuen, wenn sie erlaubte dass diese Tatiana Stojanowa nach mich in Holland fahren

kann. Bei mir kann sie dann Erholung und Ruhe bekommen...» Frau Rikje Boon-Dykstra

Renkum, 2 Juli 1944. *164*

*164* «Она не говорит ни слова по-венгерски, у нее нет там ни родственников, ни знакомых. Она очень волнуется. Ее отец врач, выходец из Болгарии, был убит большевиками. Ее другие родственники попали в руки коммунистов. Я была бы очень рада, если бы вы разрешили Татьяне Стояновой приехать ко мне. У меня она могла бы успокоиться и отдохнуть» (нем.) Рикье Боон-Дейкстра Ренкюм, 2 июля 1944 г. (Ренкюм – пригород Архема)

Прочтя письмо, подполковник спросил, действительно ли я хочу ехать. Понятно, что я ответила. Тогда на официальном бланке мне было выписано направление в Маастрихт *165*, где в оккупированной тогда Голландии находился какой-то немецкий лазарет. Такая бумажка, выданная в военном учреждении, являлась в то же время проездным билетом.

*165*Город в Нидерландах, административный центр провинции Лимбург

За время работы в лазарете я познакомилась с простым солдатом, санитаром, скульптором в мирное время, по имени Юрген Маас. Он знал мою историю. Увидев его теперь во дворе, я сказала, что собираюсь завтра же ехать через Вену в Голландию. Он довольно недоверчиво отнесся к надежности моей бумажки и дал адрес своей «невесты», Она с матерью попала на работу в предместье Вены и могла быть мне полезной. Эти две женщины были биологами и работали в сельскохозяйственном опытном центре – Landwirtschaftlicheforschungzentrale. Название поразило меня своей немецкой длиной, и я его навсегда запомнила. И слава Богу! А вот имена милых женщин, вызволивших меня из беды, забыла! Помню только, что они были из Ленинграда! И всё!

Упаковав свое добро (том Маяковского, стеганое одеяло и письма!!!), я за час до отбытия поезда попросила отвезти меня на вокзал. Отвез меня денщик главного врача. К моему удивлению, через десять минут денщик появился опять с поручением от доктора взять у меня подорожную, чтобы что-то в ней исправить. Он быстро вернулся и отдал документ. Поезд пришел вовремя, я поднялась в первый попавшийся вагон, уселась и с любопытством вынула из конверта бумагу. Там было изменено

T 43

Page 80: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

лишь одно слово – Маастрихт был заменен Веной… Значит, главврач пожалел не только меня, но и себя: Маастрихт не находился на территории Рейха! Ну как тут не вспомнить Пушкина?!

Гляжу: всё так же; сам же я Сижу верхом, а подо мною Не конь – а старая скамья: Вот что случается порою.

По-голландски можно было бы сказать, что я осталась «сидеть с жареными грушами». Откуда они взяли эти груши? Говоря по-русски, он поменял мне шило на свайку.

Вена

Итак, я вышла из поезда в Вене. Знала я о ней немного: что венская опера, например, построена теми же архитекторами, что и одесская. Что в Вене есть лес. Потому что один из Штраусов написал «Сказки Венского леса»? И т.п. Но у меня был адрес в предместье Вены, как раз недалеко от этого самого Венского леса. Значит,

не нужно было искать ночлега. Я провела там недели две. Мать и дочь по-сестрински делились со мной своим пайком, и я сразу поняла, что пока мне придется успокоиться в Вене, забыть о продолжении путешествия в Голландию и первым делом искать работу. Но ведь я ничего не умела, хотя и была в каком-то смысле медицинским работником, technische Assistentin! И начались мои мытарства по больницам. Я обошла шесть-семь больниц. Руки были нужны везде, но у меня не было паспорта. Люди принимали участие в моей судьбе, пытались что-то посоветовать. Но все это было не то. И единственный раз, когда я попыталась последовать совету, чуть не привел меня в концентрационный лагерь. Всему виной была моя наивность. Я пришла в контору, куда, конечно, никто добровольно не приходил – Ostarbeitereinsatz. Я сидела одна в приемной, ожидая, когда меня вызовут. Вдруг меня как током ударило – надо моментально бежать отсюда. Я помню, что в приемной были деревянные стены, но не помню, как я из нее вышла и попала на улицу.

Однажды я сидела в электричке, в очередной раз направляясь в Вену искать работу. Помню, я с удовольствием смотрела в окно – была чудесная, ясная, нежаркая погода начала лета. Листья деревьев в парке, мимо которого шел поезд, были такие молодые, свежие, их пронизывали лучи солнца. На дворе было как-то особенно мирно и спокойно. Я размечталась и вдруг услышала: «Предъявите ваши документы!» Передо мной был человек в штатском, другой, военный, стоял за его спиной. Я дала ему свою увольнительную – «Urlaubschein», бумажку о направлении в отпуск, выданную главврачом. Ее внимательно рассмотрели оба и по приезде в Вену арестовали меня и поместили в настоящую кутузку для провинившихся в чем-нибудь военных. Она находилась в полуподвале, там сидели и лежали на голом полу солдаты. Через некоторое время меня вызвали наверх и привели в небольшую комнату, где за письменным

столом восседал офицер. Он попросил дать о себе некоторые разъяснения. Мне не оставалось ничего другого, как рассказать всю правду и дать прочесть письмо из Голландии, на основании которого я получила «подорожную» до Вены. Он внимательно слушал, а я подробно рассказывала свою трагедию: отъезд из дома, сыпной тиф в поезде, изменение первоначально данного мне направления в Маастрихт на Вену… Я не просто рассказывала, я очень плакала. Наверно, от отчаянного положения, в котором оказалась. На мне была старая поношенная белая шерстяная маечка с короткими рукавами и какая-то юбка – брюк тогда не носили. Но у меня было еще что-то, что могло пробудить сочувствие у чувствительного германца: две светлые, болтающиеся на груди косички. Я уверена, что будь я брюнетка, я бы уже не раз попала в какую-нибудь неприятную ситуацию – это могло случиться в T 44

Page 81: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

любой момент – и не смогла бы выйти из нее незамеченной. У немногих есть «глаз» распознать в блондинке русскую. Я потом всю жизнь страдала от замечаний, что я больше похожа на немку или голландку! Разве многие знают, что есть северный русский тип с самых древних времен?! В Амстердаме в разговорном языке есть выражение «Je hebt een Oostenrijker». Когда хотят сказать

«тебе повезло», говорят «тебе попался австриец». И вот этот австриец, несмотря на то, что он оказался не джентльменом, помог мне. А дальше события разворачивались так. Господин Ниммеррихтер{99}, этот австриец, велел мне

перестать плакать, набраться терпения и ждать. Я села в угол и часа два ожидала конца рабочего дня. Тогда в комнату зашел еще один офицер-чиновник, и мы втроем вышли на улицу. Дошли до остановки трамвая, поднялись в вагон и остались стоять на площадке. Трамвай тронулся. Через несколько остановок сослуживец Ниммеррихтера вышел, а мы поехали дальше. Наконец и мы вышли, зашли в парадную какого-то высотного дома и на лифте поднялись на

последний этаж. Вошли в двухкомнатную квартиру с низкими потолками, с очень мещанской обстановкой, но с прекрасным видом из окна на город. Мой «спаситель» спросил, не хочу ли я есть. Я, конечно, хотела. Целый день с утра ни маковой росинки во рту не было. Он ушел в кухню жарить яичницу, а я стала осматриваться. Дверь в соседнюю комнату была открыта. Я увидела большую двуспальную кровать, а над ней во всю ширину картину, изображавшую какую-то библейскую сцену. Постель была не застлана. По дороге господин Ниммеррихтер сообщил, что его жена с ребенком уехали отдыхать в деревню. Я подошла к окну и стала смотреть на город. Венскую оперу я как-то забыла, она находилась не в

тех кварталах города, где я ходила в поисках работы. Я увидела оперу гораздо позже, где-то в 65-м году, когда мы втроем с Алешей и Аленушкой плыли из Вены по Дунаю в Одессу. Но из окна был виден готический собор святого Стефана. Я несколько раз обходила его, недоумевая, почему такую красоты невозможно увидеть в перспективе: вокруг собора плотным кольцом теснятся дома… Теперь я любовалась его высокой башней и слышала, как за моей спиной накрывается стол, ставятся тарелки, звенят стаканы. А по комнате распространялся запах яичницы, которую я в последний раз ела в Одессе. Какие еще мысли бродили в моей голове, не помню. И вдруг… Опять объятья!.. Подсознательно я,

вероятно, чего-то в этом роде ожидала, но не позволяла себя об этом думать. Я отскочила, как ужаленная. Возмущение «перло» из меня, как пар из котла. Я не кричала, но говорила очень громко, и голос у меня дрожал… Как он смеет после всего, что я ему рассказала?! Ведь он знает, почему и куда я еду! Где у него стыд? Как он смел привести меня к себе в дом в отсутствие жены? И все в таком роде… Но он попросил меня сесть за стол, за яичницу! Мне так хотелось есть, что, представьте, ела с аппетитом… Пока я ела, он молчал. Потом сказал, что отвечает за меня и должен взять меня под арест. Когда мы вышли, было почти темно. Освещение на улице, понятно, отсутствовало. Трамваи

ходили затемненные. Австриец, как и я, не проронил по дороге ни слова. У входа он передал меня дежурному, не переступив порога. Всю ночь я просидела на скамье. В подвале было противно, прибавилось двое пьяных солдат. Но ни один меня не тронул… Это была одна из самых страшных ночей в моей жизни.

Измученную мыслями о предстоящем, неумытую, нечесаную, повели меня утром в ту же комнату, к тому же австрияку. Я остановилась перед его столом. Он заполнил какой-то бланк, не поднимая на меня глаз. «Вот вам бумага с направлением. По ней вы бесплатно можете доехать до Голландии. Поезд отходит в семь часов вечера. Здесь талон на паек. Получить его можете на втором этаже. До свидания».

T 45

Page 82: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Кажется, я его все-таки поблагодарила: «Спасибо» - «Vielen Dank». Не могу найти слова, чтобы определить чувство, появившееся у меня тогда. Что-то вроде благодарности за то, что он не оказался мерзавцем. Не хотелось ни плакать, ни радоваться… Но это не все. Он сделал мне еще одну услугу… Когда я вышла на улицу, где-то пробило десять часов утра. В моем распоряжении был целый день.

Первой мыслью было поехать за вещами и попрощаться с моими добрыми хозяйками из Ленинграда. Но я боялась, что в поезде могут опять задержать, а в Вене было хорошо, тепло, солнечно. В сумке был хлеб, был сыр… Но хотелось поделиться с кем-нибудь радостью, что я наконец еду… И я решила зайти в одну из знакомых больниц, где с особым участием меня слушали и давали советы, к кому обращаться, чтобы получить работу. Там меня очень тронула одна сестра. И вот я вошла к ней с радостной вестью, что через несколько часов уезжаю. Она за меня

обрадовалась, но сразу заметила, что не все так просто, как я полагаю, - у меня нет паспорта с фотографией («mit ein Lichtbild»). И на границе с Голландией будут неприятности. «Дайте мне вашу бумагу, я пойду спрошу у моего шефа, что делать». Она вернулась через несколько минут очень расстроенная, и сказала, что мне надо немедленно

уходить отсюда, потому что шефу документ показался подозрительным, и меня могут задержать. И торопила с уходом. Я опять очутилась на улице. Идти мне никуда не хотелось. Оставшееся время я провела на первой

попавшейся скамейке. И за час до отхода поезда пришла на вокзал. Оказалось, что состав на Голландию уже стоит. Я вошла в вагон, села в надежде, что теперь уже до границы смогу, не нервничая, отдохнуть. И вдруг я услышала, как по вокзальному громкоговорителю называют мою фамилию. Вызов

повторился: надо явиться к дежурному по вокзалу… Сначала я решила не идти, подумав, что вызов связан с происшествием в больнице. Потом мне показалось, что, если не явлюсь сейчас, то меня найдут на следующей остановке. Лучше уж сразу! И пошла… У входа в комнату дежурного я вдруг увидела свой чемодан! С Маяковским, стеганным одеялом и письмами Петера! Рядом с ним стояла дочка моей хозяйки из Ленинграда! Австриец, выдавший мне утром подорожную и знавший из моего рассказа, где и у кого я

остановилась на Landwirtschaftlicheforschungzentrale, позвонил туда и сообщил, что я вечером уезжаю в Голландию. А мог бы этого и не делать…

В Голландию

Оставалось несколько минут до отхода поезда. Все места были заняты. Но со мной ехал мой чемодан. Я поставила его в уголке на площадке, где дверь не открывалась, уселась – наконец-то могу отдохнуть от треволнений двух последних суток! – и закрыла глаза. Я пришла в себя утром, когда поезд отошел от Франкфурта. Вагон немного разгрузился, но мест свободных не было. Я продолжала сидеть на чемодане и вспомнила, что в сумке остался учебник английского языка – я забыла вернуть его хозяйкам. Теперь он мне понадобится! Зачем откладывать, можно начать сразу. Я вытащила книгу…

Когда мне исполнилось двенадцать лет, Пяст настоял, чтобы мы с Натой начали заниматься английским. Найти учителя было трудно, но выкопали где-то. Условились, что будет приходить раз в неделю к Скроцким. Имени нашей «англичанки» не помню. Она была русская, неизвестно, какими судьбами попавшая перед первой мировой войной в Америку. В конце двадцатых годов, истосковавшись по родине, приехала в Одессу. Нашла время! Я ничего не знаю о ней. Вижу только, как она молчаливо входит, не снимая теплой шапки, под которую заткнула все волосы и веревочку, придерживающую очки. На ней теплая толстая кофта, с которой она тоже не расстается. На ногах

T 46

Page 83: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

калоши, подвязанные тесемкой, чтобы не потерять. В руках большая полотняная кошелка, вся черная от жирных керосиновых пятен. А в кошелке – замотанный в тряпки медный примус! С ним она никогда не расстается – боится оставить там, где ночует, чтобы жильцы не украли. «Англичанка» вся пропахла этим керосиновым примусом: ее шапка, кофта, не отмывающиеся от керосина и грязи руки… Ее нельзя усадить в столовой за стол. На время урока освобождают в ванной комнате столик и закрывают за нами дверь… Мы все-таки выдержали месяца два. Пяст считал, что у «англичанки» очень хорошее

произношение, не американское. Нужно было терпеть. С запахом керосина мы как-то свыклись. Труднее было, когда учительница задавала делать в ее присутствии письменную работу. Пока мы писали, она с кем-то в полголоса разговаривала и сердито ругала «эту проклятую родину». А мы делали вид, что ничего не слышим. Нам было ее жалко, но в то же время она наводила на нас страх. Года через три нашли другую учительницу английского языка. На этот раз на уроки ходили мы к

ней. Она жила в Малом переулке. О ней и ее комнате хочу сказать несколько слов. Екатерина Сергеевна Иловайская была в близком родстве с известным историком Иловайским, о котором мой энциклопедический словарь издания 1963 года говорит, между прочим, следующее: «Историк дворянско-монархического направления». Мы подымались в коммунальную квартиру Е.С. на второй этаж очень тихо, а войдя в комнату,

старались быть еще тише. Кроме Е.С, там жили еще три семьи. С помощью занавесок и мебели комната делилась на четыре части. Самая маленькая «семья» была у Иловайской: она была вдова и жила одна с кошкой. В трех других семьях были дети: в двух – по двое детей, в третьей – лишь один ребенок. Все они были в родстве. Все разговаривали вполголоса. Никто не бегал, не стучал, не хлопал дверь. Феноменально! За время занятий с Е.С. наш английский язык продвинулся настолько, что мы, как я помню, читали

«Оливера Твиста». В облегченном издании для детей и по маленьким кусочкам, конечно. Угол Е.С. был замечателен не только идеальной тишиной. У нее был книжный шкаф! Даже неискушенный в чтении чувствовал, что это не просто книжный шкаф, а какая-то реликвия. Когда мы проходили мимо него, нас так и тянуло хоть на полминуты остановиться и посмотреть на тисненные золотом непонятные названия на корешках как будто только что изданных книг. А многие из них были напечатаны в восемнадцатом веке. Во время оккупации Е.С. рассказала маме, как Пяст взял в руки книгу и услышал от Е.С., что это

том из личной библиотеки Марии Антуанетты: «Владимир Алексеевич перекрестился и встал на колени! Один он понял, что это значит», - добавила она. Где теперь этот том? Иловайская, будучи уже в очень почтенном возрасте, продала весь этот шкаф

с его исключительными тайнами румынскому офицеру…

Так вот, в поезде, шедшем из Вены в Голландию, я вынула английскую грамматику и стала ее листать. Сидящий, подобно мне, на чемодане мужчина, заглянул в мою книжку и начал разговор о том, кто куда едет. Он оказался голландцем. Работал где-то на Рейне. Долго мы не разговаривали. Он предупредил только, чтобы я спрятала книгу, пока ее не заметил чей-нибудь бдительный глаз. Вдоль Рейна мы ехали часов пять. В памяти всплывали и Лорелей*172*, и Ася*172* Тургенева.

Правда, поезд шел по правой, скалистой стороне реки, откуда Лорелей не могла быть видна, но многие места были поразительно красивы. Все это забылось при виде первого большого города. Это был не город, а сплошные развалины. Так же выглядели и другие города. Мне особенно запомнился Кельн – там стоял только собор, окруженный даже не развалинами, а грудами камней. Нельзя было себе представить, что где-то среди них ютятся люди…

T 47

Page 84: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

*172*Легендарная скала-утес на Рейне, воодушевлявшая многих поэтов и композиторов к написанию баллад и опер в XIX веке

*172*Героиня одноименной повести И.С. Тургенева

По мере приближения к Голландии поезд пустел. Я прислонилась к окну. Хотелось увидеть границу. Ждала, когда появятся на пастбищах коровы – это уже будет она, та страна, куда я так стремлюсь. Коров все не было… Поезд окончательно остановился в Эммерихе, пограничном городе Рейха. В моем вагоне

пассажиров уже не было. В окно я увидела, как вдоль состава ходит солдат с ружьем. Мое нервное возбуждение достигло пределов. Ну, все: или пан, или пропал! Я вышла на площадку. Дверь на перрон была настежь открыта. Солдат не спеша приближался. Я окликнула его. Он удивленно посмотрел, вероятно, не ожидая увидеть здесь пассажира – поезд был пустой. Не дав ему опомниться, я попросила поставить на мою подорожную печать. Он внимательно прочел ее и потребовал паспорт. Тут я нагло сказала: «Какой паспорт? Ведь вы видите – я русская. Какие паспорта могут быть у русских?» Я думаю, он счел мой ответ резонным, потому что поставил печать, приложил руку к козырьку и пошел дальше… Через несколько минут поезд тронулся… Я сидела совершенно подавленная. Забыла про коров.

Боялась пошевелиться. Боялась о чем бы то ни было подумать! Поезд шел по Голландии…

Первая ночь в Голландии. Велзен. Харлем

Поезд пришел в Арнхем*173*, конечную остановку, часов в семь вечера. Ехать дальше, в Велзен, древний городок у Северного моря, где жил Петер, я не могла. Во-первых, из-за комендантского часа, но еще и потому, что голландских денег у меня, разумеется, не было. Оставался адрес в Ренкюме, предместье Арнхема.

*173*Город в Нидерландах, административный центр провинции Герделанд

От вокзала туда шел автобус. За билет я заплатила немецкими деньгами – кондуктор взял их с явным презрением. Ехать было недалеко, через очень зеленую местность. По сторонам дороги стояли виллы. Но главное, поразил контраст с до основания разрушенными городами Германии – райскими казались сады с разросшимися кустами гортензий, розовых, голубых, белых. Это было в первых числах августа. Оставались считанные дни до бомбардировок и тяжелых боев

союзников (англичан и американцев) за Арнхем. Адрес в Ренкюме оказался большой виллой-отелем. Когда я представилась хозяину, он явно

испугался, стал извиняться, что не может поселить меня у себя, но отведет ночевать к соседям, пожилой супружеской паре. (Дело в том, что, будучи человеком семейным, он не хотел посвящать жену в свои любовные похождения: у него была связь с женой Питера). Маленький трехэтажный домик, где я провела ночь, стоял в саду. Меня поместили в маленькой

комнатке на чердаке. Подниматься туда пришлось в темноте. Я не знала, как оттуда выйти, и чувствовала себя в ловушке. Но на следующее утро за мной пришел хозяин отеля, угостил в своем ресторане завтраком, снабдил деньгами на поезд и добрыми пожеланиями. Город моего назначения назывался Эймёнден*174*. Там жила Рикье. Я нашла дом, позвонила. Ее первые слова были сказаны в замешательстве. Она, конечно, не могла предположить, что письмо в лазарет даст какой-нибудь результат…

*174*Поселок в Нидерландах, в провинции Северная Голландия T 48

Page 85: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Рикье в дом меня не пригласила, а предложила сразу пойти к Петеру. Он жил у сестры в маленьком местечке. Надо было на пароме переплыть Североморский канал. Я совершенно не ориентировалась на голландских улицах, тем более в районах новостроек, где все дома были под одну стать: двухэтажные, кирпичные, с маленькими палисадниками перед фасадами и огромными окнами. Голландцы любят занавески, но драпируют их так, чтобы прохожим хорошо был виден весь

интерьер и соседи могли оценить обстановку и идеальный порядок в доме. В день моего приезда к Петеру никто не спешил вставать – было воскресенье. Голландия еще сидела за завтраком. Первого, кого я увидела в дому моей будущей золовки, был Петер! Он сидел за столом в пижаме,

спиной к окну. Мы стояли у окна и смотрели на него довольно долго, пока он не почувствовал на себе наш взгляд и не повернулся… Он вскочил не сразу, как бы не веря своим глазам. Потом вышел в прихожую, открыл нам дверь, прижал меня к груди и сказал: «Таня, Татка… Марейке». Марейке – так он называл меня в Одессе. Мне нравилось это имя – голландский эквивалент Марии… Первый месяц мы жили у сестры Петера Эрнестины{100} в Велзене. Она была замужем, но брак

был бездетным. У нее мне было хорошо. Погода стояла прекрасная. Я бегала плавать на Североморском канале, давно уже не видевшем не только океанских пароходов, плывущих в Амстердам, но и простых местных судов. Море было близко, но вся приморская полоса с пляжами и дюнами была объявлена запретной зоной. Немцы ожидали вторжения союзных войск с моря и заминировали дюны. Море я увидела только летом 46-го года. Мне во что бы то ни стало хотелось научиться ходить в голландских деревянных башмаках,

которые Эрнестина надевала, работая в саду. Меня угораздило пойти в этой обуви в магазин, и люди с удивлением пялились на «незнакомку». Я получила серьезную нахлобучку за то, что привлекала к себе внимание. Это было безрассудно: я жила на нелегальном положении, меня могли каждую минуту схватить… По правде говоря, я не очень огорчилась, потому что учиться носить кломпены, как они по-голландски называются, начинают с детского возраста – надо особым образом переставлять ноги, иначе в подъеме возникает страшная боль.

К концу августа пришел приказ освободить весь городок, выехать с вещами: дома собирались сносить – ожидалась высадка десанта союзников с моря. Золовка получила квартиру в Лейдене, а меня отправили к свекрови в Харлем. Петер не мог

уехать, он был связан с подпольной организацией Велзена, действовавшей на территории вокруг канала при его впадении в море. Вход туда был только по пропускам. В начале сентября мы на поезде ездили в Амстердам. Бродили по старому городу, вдоль каналов,

по узким улочкам. Везде чувствовалась история. Постояли у дома, где много лет жил Рембрандт. Там по соседству, за углом, десять лет спустя, мы нашли с моим вторым мужем Алешей квартиру.

14 сентября перестали ходить поезда. Петер достал мне старый велосипед, на котором вместо шин были деревянные ободья. Учиться ездить на такой машине было трудно, но я не сдавалась. Ободья заменили потом твердыми сплошными резиновыми шинами. На них я чувствовала себя совсем героем. Вскоре переселили и мою свекровь. А меня перевели на конспиративную квартиру, где обитала

знакомая Петера с матерью. В Харлемской мэрии мне был выдан официальный вид на жительство, с фотографией. Об этом позаботились подпольщики, которые работали тогда во всех государственных учреждениях. Я могла по карточкам получать хлеб и другие продукты, если они были. Соседям объяснили, что я двоюродная сестра дочери хозяйки, приехала из Фрисландии. Мне было

настрого приказано при чужих держать язык за зубами, разговаривать дома по-голландски и забыть немецкий язык. А это было очень трудно. Я старалась изо всех сил. Учебника не было. Читала прекрасный учебник по истории русской литературы лейденского профессора Ван Эйка{101},

T 49

Page 86: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

подаренный кем-то Петру с надписью «Не все русские варвары!». Я многое по нему узнала, и не только о голландском языке. Никакого отношения к конспиративной, подрывной работе я не имела, но знала, что в доме

спрятано оружие, что в некоторых тайничках хранятся продукты, которые распределялись между подпольщиками. Однажды нам принесли мешок тюльпановых луковиц. Их отваривали, как картошку. По вкусу они напоминали каштаны. Продукты доставали, т.е. «организовывали», выкрадывали из магазинов или складов лавочников, симпатизирующих немцам или участвующих в так называемом «Национал-социалистическом движении» (NSB). Слава Богу, у нас ни разу не было обыска. Но однажды произошел следующий случай. В Харлеме,

на нашей улице, в поисках мужчин в дом за домом стали заходить немцы в военной форме. К нам вошел представительный офицер. Он уже был соседями осведомлен, что у нас в доме одни женщины. И действительно, мы были одни дома. Офицер сел за стол, мои хозяйки тоже. Обе они хорошо говорили по-немецки. Завязался разговор. Я, как обычно, сидела на своем месте у окна в заячьей навыворот шубке – в доме было очень холодно. В ходе разговора дочь хозяйки обнаружила то, что я уже сразу заметила – офицер говорил с заметным акцентом. А акцент был наш, славянский. Она спросила, откуда он. И услышала в ответ: «Я украинец». Разговор шел так мирно, что Йоппи, дочь хозяйки, стала его расспрашивать об Украине. А он рассказывал о тяжелой жизни, о притеснениях в деревнях. Его отец погиб во время раскулачивания. «И вообще, жизнь в СССР такая трудная, что люди не выживают. Вот, например, эта девочка, - указал он на меня, - не вынесла бы такой жизни». Ну, как говорится, попал в цель! Я настолько перепугалась, что, если бы даже хотела, не смогла бы произнести ни одного слова…

В ожидании конца войны

Украинец был прав. Но и в Голландии в те зимние месяцы очень просто было погибнуть и от голода, и от холода. Особенно в Амстердаме. Так умерла в зимние военные месяцы масса людей. Готовить пищу было не на чем. Газ и электричество отключили, а достать дрова и уголь было почти невозможно. Мы не отапливали комнату, в которой проводили дни, а в комнатах, где спали, температура была ниже нуля. В большинстве голландских домов и в помине не было центрального отопления. Обычно в

квартире обогревалась только одна комната. Там стояла печка, своего рода камин, но не с открытым пламенем. Дым шел по короткой трубе в камин, а оттуда в дымоход. Семья сидела вокруг на невысоких стульях, в чем заключалась определенная прелесть. Это и есть голландский уют – gezelligheid. Вот на такую печку мы поставили казаночек, диаметром в два дециметра, и готовили на нем еду, подбрасывая все время сухие щепки толщиной с карандаш. Разумеется, пока еда не была сварена, отойти от казанка было нельзя. Но… надо было раздобыть эти щепки. И вот я вызвалась совершить подвиг. Петер получил ключ от маленькой рощицы, где можно было бы напилить или наломать какие-то

ветки. Рощица находилась в отрогах дюн. На велосипеде туда можно было добраться за полчаса. Я взяла ключ, запаслась пилой и веревкой, села на свой велосипед и завертела педалями. Ветра не было, стоял туман, народ сидел по домам. Я благополучно доехала до места, открыла калитку и стала искать подходящее деревцо. Пилить как следует я не умела. Но ветки подбирала тонкие, и дело спорилось. Напилив солидную охапку, я привязала все на багажник… Увы! Домой я свою добычу не привезла. Ко мне подошел (по всей вероятности) сторож, отобрал краденое добро и был таков. Я была счастлива, что он не заставил меня говорить, чего я очень боялась. А он, по-видимому, тоже был рад порции напиленных дровишек…

T 50

Page 87: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Зима 44-45-го года ни для кого не прошла незаметно. Люди страдали не только от холода и голода, всех волновало, что же будет, когда война кончится. Радио у нас не было, но новости о том, что творится на фронте, передавались из уст в уста от тех, кто слушал Би-Би-Си. По голландскому радио все время велась немецкая пропаганда об успехах Гитлера, а иногда транслировались его истерические речи о победе Германии и воззвания к народу.

Однажды Петер попросил меня отвезти пакет двум девушкам. Мы должны были встретиться где-то недалеко от романтических развалин замка Бредероде. Этот замок с XIII века принадлежал одной из самых влиятельных аристократических фамилий в Нижних Землях, но был в 1573 году, после завоевания Харлема, разрушен испанцами. С тех пор он носит название «руин Бредероде». Там иногда устраиваются представления средневековых драм. Проселочная дорога, где я должна была вручить девушкам пакет, огибает этот замок-руины. Там я

и встретилась с Ханни Схафт{102} и ее подругой Трюс Менгер. Наша встреча продолжалась не больше минуты – мы тут же разъехались. Я не знаю, что было в отданном мною пакете. Это случилось ранней весной, листья на деревьях только-только начали распускаться. Буквально

перед самым Пятым мая – Днем освобождения Голландии, - во время облавы Ханни недалеко от этого места была схвачена немцами, при ней нашли оружие. Ее сразу же расстреляли. Неподалеку. В дюнах. Известный, ныне еще здравствующий голландский писатель Тёйн де Фрис{103} написал о Ханни

Схафт роман, переведенный на русский язык под заглавием «Рыжеволосая девушка». Я знаю, что мама его в Одессе читала…

Мои дни протекали монотонно. У меня были в доме обязанности, очень точно оговоренные хозяйкой. Какие-то очень бессмысленные – вытирать пыль, чистить ковровую дорожку на лестнице, приготовлять к обеду овощи, если они были… Случались курьезы. Однажды я обнаружила, что все лицо у меня покрыто бурыми пятнами, и, страшно перепугавшись, полетела к врачу, забыв даже про участившиеся облавы. Доктор намочил ватку и прошелся ею по моему лицу. Пятна исчезли! Это я так ревностно скребла ножом морковку! Гулять я почти не выходила. Из предосторожности, чтобы меня не схватили. Но мне и самой не

хотелось после первой прогулки в парк, где при входе, на одном из старых буков, висело объявление – «Евреям вход запрещен»… Какие евреи?! Их не было! А если и были, то скрывались – им было не до парков…

В конце шестидесятых годов я вела в университете занятия по переводу с голландского на русский. Мы со студентами переводили замечательную повесть голландской писательницы Марги Минко{104} «Горькие травы». Своей лаконичностью и, я бы даже сказала, благородством описаний и диалогов, эта книга о судьбе молодой амстердамской женщины в период первого года немецкой оккупации так замечательно метко и тонко передает невозможность даже подумать, что ожидает ее в ближайшем будущем, что так и хочется вмешаться в повествование и предупредить: не отвлекайтесь, не занимайтесь мелочами, откройте глаза! Я вспоминаю главу, где женщины пришивают на одежду предписанные им шестиконечные звезды и крупно ссорятся о том, какой цвет ниток больше подходит к желтым звездам! Мы были так увлечены повестью, что перевели ее за два месяца. Во время зимних каникул, попав в Москву, я зашла в редакцию «Иностранной литературы» и

рассказала, как мы переводили «Горькие травы» и что следовало бы поместить такой групповой перевод в их журнале. Меня выслушали с энтузиазмом, похвалили перевод и обещали, не откладывая, сообщить свое решение. Через месяц, уже в Амстердаме, я получила ответ: редакция не берется печатать повесть, потому что на такую (читай: еврейскую) тему в этом году уже что-то напечатано… Все ясно – неподходящий момент! T 51

Page 88: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Рождение сына. Отъезд Петра на Яву

Пятого мая немцы капитулировали. Подпольная организация Голландии стала называться Внутренние Вооруженные Силы. Петера я продолжала видеть мимолетно. События развивались стремительно: его брак был расторгнут. В начале июня мы зарегистрировались в мэрии Велзена. Мне выдали голландский паспорт. Нам отвели большой дом в Сантпорте. Мы решили занять только второй этаж, а внизу поселить

очень милую, уже немолодую пару. Купили по доступной цене мебель и пианино на складе, где продавались конфискованные у голландских национал-социалистов вещи. Петер решил больше не плавать – пять лет, проведенные им во время войны на суше, снизили его

ранг во флоте. А его участие в Сопротивлении давало возможность получить в армии звание капитана, чем он и воспользовался. Его сразу же прикомандировали к дивизии, которая должна была в ноябре направиться в Индонезию, голландскую колонию, где начались беспорядки. События следовали так быстро одно за другим, громоздясь друг на друга, как в калейдоскопе, что у меня не было времени вдуматься, что происходит. Я вот-вот должна была родить. Одного этого уже было достаточно! Когда начались схватки, Петер был в казармах Нордвейка*180*, недалеко от Гааги. Я позвонила

ему, собрала сумку и вызвала такси. Больница находилась близко, в том же Сантпорте. Она размещалась на втором этаже большой виллы. На первом был своего рода дом отдыха, где жило человек двенадцать – всё пожилые люди.

*180*Поселок в Нидерландах, в провинции Южная Голландия

Первые схватки проходили настолько спокойно, что, выйдя из такси, я бодро взбежала по каменным ступенькам к входу. Меня положили в большую палату, где уже находились десять рожениц. Комната была солнечная, с балконом. Внизу расстилалось целое поле желтых цветов. Я вышла на воздух и справа, на зеленой поляне, увидела сказочную, но все равно настоящую, ветряную мельницу. Она уже простояла здесь двести лет, сохраняя свой первоначальный вид. На крыше, на шесте торчал смешной флюгер – бегущий заяц. Народ эту мельницу назвал «Заяц из дюн» - «Песочный заяц» - «Santhaas». Я приехала в больницу часов в пять. Когда появился Петер и схватки участились, меня перевели в

просторную ванную комнату, потому что я стала как следует стонать, да еще и причитать. Не в пример голландским женщинам – они при родах не пикнут. Я лежала под большим витражным окном и, чтобы отвлечься, считала разноцветные стеклышки в раме. Мало того, что я кричала при схватках, но я выкрикивала что-то жалкое. Все это было бы еще ничего. Но я звала маму не по-русски, не по-голландски, но на самом отчетливом немецком языке. Это было ужасно! Мне было жалко Петера, но слова вырывались против моей воли… Роды принимал опытный врач, товарищ Петера по Сопротивлению. Я смотрела на него с

надеждой, как на спасителя. Юраша родился под утро, на рассвете. Когда же через месяц после родов мы еще не получили счет, мне захотелось хоть как-то поблагодарить доктора. Я послала ему богато иллюстрированную книгу о Ван Гоге, сделав надпись по-русски. Он был очень тронут, но в положенный срок счет все-таки пришел…

Ребенок был прекрасный, спокойный, здоровый. Он рос мне на радость. А золовка и соседи, тоже бездетные, не чаяли в нем души.

T 52

Page 89: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Петер приезжал к нам два раза в неделю и очень гордился, что Юраша похож на него. В конце октября батальон посадили на корабль и отправили на Яву. Путешествие продолжалось около месяца. А уехали они на два с половиной года!.. После страшной дороги из Одессы в Голландию и тяжелых месяцев, последних холодных и

одиноких месяцев войны с ее страхами, в чужом доме, мое положение в Сантпорте казалось мне более чем сносным. Стали приходить письма из Одессы. И это была отрада. Но что ни говори, два с половиной года – срок не маленький…

Развод

Из Индонезии доходили известия два раза в месяц, из которых я понимала, что все его окружение, военная среда, чужой народ, чужая культура, незнакомые традиции, закоренелые привычки колонизаторов, постоянные военные стычки с яванцами, жаждущими избавиться от трехсотлетней голландской зависимости, от голландцев, привыкших видеть в них если не рабов, то абсолютно от них зависящих людей, и сами тропики – все это, по-видимому, создавало атмосферу, в которой легко было оступиться. Так оно с Петером и случилось… Через положенные два с половиной года батальон вернулся в Голландию, но без Петера. В письмах

он пытался что-то объяснить, но они были настолько туманны, настолько непонятны, что я чем дальше, тем больше становилась в тупик. Кто-то надоумил обратиться к королеве и просить у нее аудиенции. Голландией в те годы правила старая королева Вильгельмина{105}, но она уже отходила от дел и назначила временно регентессой свою дочь, принцессу Юлиану{106}. Пришел ответ, что Юлиана меня примет. К этому времени я уже успела привыкнуть, что в Голландии все происходит не так, как у нас, и сочла нормальным, когда получила известие, что в установленный день и час за мной приедет машина. Разумеется, я очень волновалась и заикалась, когда излагала просьбу разобраться, почему мой муж

в срок не вернулся домой. Но принцесса была настолько естественна, настолько мила, так просто подала мне руку при прощании и пообещала, что дело будет рассмотрено, что мне стало легче на сердце. Вскоре из Батавии*182* позвонил Петер (я не слышала его голос почти три года!!!) с кучей

упреков: я испортила ему карьеру – он должен немедленно покинуть Индонезию и прибыть в Роттердам…

*182*Прежнее голландское название Джакарты, столицы Индонезии

Встречать его я поехала с Юрашей и сестрой Петера Эрнестиной. Излишне углубляться в описание чувств. Не буду. Человек, который сошел с корабля, был совсем чужой. Дома ни он, ни я не спешили начать разговор. Ему было очень не по себе. Наконец после ужина,

когда мы остались одни, Петер показал фотографию грудного ребенка, очень похожего на Юру…

Что предшествовало этому? Мое прошение из королевской канцелярии было отправлено на рассмотрение в Министерство обороны. Министр (я еще помню его фамилию – Крюлс) был человеком верующим и принципиальным. Этому в те давние времена придавали большое значение! Когда дело капитана Бона было рассмотрено, министр отдал приказ о немедленной его отправке в Голландию. Что касается возвращения на службу в Индонезию, было предложено два варианта: отъезд туда с женой и ребенком или развод. Решать должна была я. А что я могла сказать? Ехать в Индонезию было для меня равносильно

поездке на луну. Но луну хоть из России видно. Кто знает, может быть, я и взяла бы на себя этот крест. Но Петер облегчил мне выбор. Он спросил: «Ну, как по-твоему, что я должен делать, оставаться с T 53

Page 90: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

тобой или ехать на Яву?» Его нерешительность, а может и трусость, убили во мне доверие и отняли силы. Сделали неспособной на жертву. Развод был оформлен так же быстро, как и в 45-м году брак…

«О-СВОЕНИЕ» Голландии

Мне хочется теперь дать отчет – своего рода объяснение – о моих чувствах и раздумьях, что касается Голландии, страны, где я прожила почти шестьдесят лет, продолжая, несмотря на это, считать себя русской, патриоткой земли, где родилась, выросла, воспиталась. Я понимаю, что беру на себя слишком много, говоря об отчете или ответе, потому что никто меня об этом не просит. И, вероятно, мало кому из моих возможных читателей эта тема может быть интересна. Но тем русским, которые обосновались в Голландии, рассуждения о ней могут быть полезны. Может быть, мне удастся пролить свет на проблему, которая не может их не волновать. Я слишком долго жила в Голландии и на опыте знаю и испытала, как нелегко было людям здесь

после войны. Особенно первые два-три года. Я не сравниваю это жен время с Россией. Там ведь было совсем невмоготу. Но и мне было несладко. Мое положение усложнилось тем, что в 48-м году я разошлась с моим первым мужем и, по целому ряду обстоятельств, осталась совершенно без средств. Мои неустройства, понятно, не ограничивались материальными трудностями, о них я расскажу

отдельно. Вот как обстояли дела. От министерства соцобеспечения мне полагалось пособие: двадцать семь с половиной гульденов в неделю. Эти деньги я должна была каждую среду в определенном месте получать лично. Как я понимаю теперь то время и отношение жителей маленького предместья Харлема, где я тогда жила, к получающим пособие, то мое положение считалось позорным. Потому что безработных, как теперь, там почти не было. Были – какие-то несчастные, больные, опустившиеся. На них население смотрело косо. Тогда, слава Богу, я еще не имела представление об этом. Замужние женщины вообще не работали. Заработка мужа должно было хватать на содержание

семьи. А жена вела хозяйство, точно выполняя расписание недели. В понедельник вся Голландия стирала. К двенадцати часам уже везде на веревках развевалось белье. Во вторник, или в крайнем случае в среду, все должно было быть поглаженным и лежать аккуратно сложенным в бельевом шкафу. В четверг и пятницу занимались тщательной уборкой дома и мыли окна, закупали продукты на воскресенье. В субботу днем жарили мясо и приготовляли блюда к обеду на воскресенье. Вечером мылись, меняли белье и купали детей. Ну, а в воскресенье утром шагали всей семьей в церковь, в какую им полагалось по традиции:

римо-католики – на мессу, протестанты – слушать проповедь пастора и всем вместе под аккомпанемент органа петь хоралы и псалмы. Из церквей и молитвенных домов празднично одетые семьи шли домой пить кофе с молоком или какао, обязательно с пирожным или воскресным печеньем. За этим ритуалом обычно обсуждалась проповедь пастора. Население округа, где я жила, было, главным образом, протестантское. Некоторые семьи очень строго придерживались принятых правил. По воскресеньям детям не разрешалось на улицах кататься на велосипедах. Мой приятель рассказывал, как одна сердобольная мать позволила сынишке покататься за домом, прибавив «здесь можно, здесь Господь Бог не видит тебя». Выпив кофе с печеньем, а иногда и рюмочку чего-нибудь покрепче, садились за стол, складывали

руки, закрывали глаза и усердно молились или читали что-нибудь назидательное. После обеда отдыхали. А под вечер снова шли в церковь. Все это было очень давно. И я к таким, строго соблюдавшим правила, семьям отношения не имела. В моем распоряжении был отдельно стоящий дом, где я занимала четыре комнаты на втором

этаже. Внизу жили очень милые соседи: пожилые муж с женой. Там была большая общая кухня. Я ею не пользовалась, чтобы не бегать по лестнице, а устроила примитивную кухню в светлой ванной,

T 54

Page 91: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

закрыв ванну доской, так что вышел довольно большой кухонный стол. Посуду мыла в умывальнике. В этой же просторной ванной комнате находился и ватерклозет с крышкой. Комнаты были прилично обставлены. У меня было даже пианино! Получилась самостоятельная квартира. Важных гостей я не принимала. И была всем довольна. Место, где я жила, называется Сантпорт («сант» означает – «песок»). Оно находится в двадцати

километрах от Амстердама. А в двух минутах ходьбы от дома останавливалась электричка. За двадцать минут можно было попасть в Амстердам. Билет туда и обратно стоил гульден двадцать. На эти деньги можно было тогда купить две свежие голландские селедки, литр молока и хлеб. Но все-таки положенное мне пособие ни в какой степени не покрывало моих скромных расходов. Из экономии я часто ездила в Амстердам на велосипеде. Платить довольно значительную сумму за обучение в университете я не могла, и раза два-три в неделю посещала лекции нелегально, зайцем. Дорога из Сантпорта шла по узкой высокой петляющей дамбе. По этой дамбе в середине XVI века

испанские войска шли осаждать Харлем и видели ту же картину, что и я: пасущихся внизу, на заливных лугах пятнистых коров, овец, лошадей и редкие крестьянские кирпичные дома под соломенными крышами. Скот почти весь год остается на этих лугах и не может самовольно уйти с них. Луга изрезаны канавами, отводящими лишнюю воду. Лишь кое-где к дамбе льнет раскидистое дерево. Теперь я стараюсь хоть раз в год, пользуясь предлогом показать настоящую Голландию своим

русским гостям, проехать по этой дамбе, увы!, на машине. Автомобили проезжают тут редко, предпочитая гнать по автострадам. В молодости ехать по этой дамбе было очень приятно… К сожалению, часто лил дождь. И уж обязательно дул ветер. Иногда он так усердствовал, что мог снести тебя с дамбы вниз. Но я ехала, изо всех сил нажимая на педали. Неприятно было, что вот едешь в Амстердам против ветра, надеясь, что на обратном пути в Сантпорт он будет подгонять тебя в спину, но нет! К вечеру ветер уже успевает переменить направление – такой у него нрав! Вот так я и жила: растила милого мальчика без бабушек и тетушек, училась и, неведомо для себя

самой, боролась за место в жизни. Это оказалось очень полезным. Теперь, вспоминая жизнь тех лет, не могу понять, как я все это выдержала: в чужой стране, среди людей, принимающих меня, но все-таки не до конца. Почти без языка, с маленьким ребенком, без средств, без связи со своими и совершенно одна! Сейчас я называю то время борьбой за существование. Тогда такие мысли мне и в голову не приходили.

Сила притяжения родной земли

Важным фактором, позволившим мне смириться с жизнью в Голландии, которую в мечтах я представляла себе совсем не такой, стал университет. Я нашла там людей, интересующихся Россией. Их было не так много, но все они были своего рода идеалисты: окончание университета по славянскому отделению не давало им абсолютно никаких перспектив. Шла холодная война. Ни коммерческих, ни научных связей не было и не предвиделось. Средства к существованию надо было зарабатывать на стороне. Но интерес к России был громадный. Одни студенты были сторонниками советского режима, не понимая всю ложь пропаганды. Другие, наоборот, на неоспоримых исторических фактах вскрывали смердящие раны СССР. Для меня же было важно общаться с людьми ищущими, присутствовать на их диспутах и спорах, учиться у них, принимать их мнения или отрицать. Для меня это была жизнь, а не обывательский застой большинства населения, стремящегося преодолеть материальную нищету, принесенную войной. В моем окружении были славные люди, интеллигентные люди. Некоторые искренне старались мне

помочь. Но Россия была для них, по всей вероятности, дикой страной, где почему-то на одной руке носят по нескольку пар часов, не пользуются носовыми платками, спят на печах и т.п. Россия оставалась неведомой землей каких-то краснокожих. С большинством я не могла о ней разговаривать.

T 55

Page 92: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

А для меня говорить о России была первая потребность. Меня охотно принимали, я вроде была похожа на обыкновенного человека. Голландцам было интересно что-то узнать о загадочной стране. Но такое общение меня мало занимало. Я помню свои длинные одинокие зимние вечера в Сантпорте, когда засыпал Юрочка, а я садилась

читать неведомые мне в России книги или слушать Москву. Если бы вы знали, как мне не хватало «Интернационала»! Он никогда не пользовался у меня особой любовью. Но теперь, когда Сталин ввел другой гимн, к которому я не имела никакого отношения, я по-детски чувствовала, что меня за плохое поведение выставили в коридор из класса. Глупо? Но так в самом деле было. Тоска по России, по дому, по Одессе становилась все мучительнее. А дорога домой была отрезана. Я узнала это на опыте. Жить становилось очень нелегко. Но, уверяю вас, милые мои соотечественники, что это меня

здесь спасло! Я не имела права тогда требовать от государства помощи, если у меня не было работы. Теперь же созданы другие законы. Вы все, имеющие в кармане голландский паспорт, или надеющиеся на его получение, имеете право требовать и ежемесячное, очень приличное, денежное пособие, и медицинскую страховку, и субсидию на оплату жилплощади, и отдельную квартиру. И вы можете, как только хотите, ругать эту, вам не во всем подходящую Голландию. – «Ах, вот я слышал, что в Германии, или Австрии, или в Америке лучше…». Вы можете один или даже два раза в год поехать погостить к своим в Россию или в какую-нибудь другую страну.. Представьте себе, что всего этого когда-то не существовало… Вы не знаете, как может одолевать вас эта безнадежная тоска по родине, где было так страшно и так нищенски бедно в первые послевоенные годы!

Я решила все-таки съездить в Гаагу в посольство. А вдруг пожалеют и дадут визу? Я, конечно, все забыла! Забыла, т.е. хотела забыть, что это 47-й год, борьба с космополитизмом, с врагами народа. Но я ведь не была врагом! Я хотела увидеть маму, всех моих милых, моих друзей, мои улицы, мое море! Причем тут враги?! Ну, не дадут визу, ну, откажут, буду дальше терпеть и ждать… И вот я сижу один на один с советским консулом, я рассказываю ему все о себе и плачу, я прошу его «ну, хоть на месяц!». Он выслушал все терпеливо, не перебивал, не задавал вопросов… Я поняла по его глазам, что он тронут моей наивностью, моей глупостью, моей неграмотностью. Ответ его был краток: «Сейчас же уходите и никогда здесь больше не появляйтесь!» Тогда я ужаснулась, что я наделала. Он мог поступить со мной так, как это не раз уже случалось в

Голландии – не выпустить из посольства и «уважить» мою просьбу: отослать в Союз! Ведь он был лояльный работник советского государства! Но он пожалел меня…

Встреча с соотечественниками

Года через два после этой неразумной истории мне представился случай встретиться с советскими моряками. Они пришли в Голландию на судне «Волга». Тогда я еще продолжала жить в Сантпорте. Недалеко от него находится канал, соединяющий Северное море с Амстердамом. Длина его 20 км. Канал настолько широк и глубок, что по нему проходят в амстердамскую гавань самые большие океанские суда. Прорыт он был во второй половине XIX века прямо через заливные луга, где пасется скот. Если смотреть с лугов в направлении канала, то вы можете наблюдать, как движутся эти громадные корабли. Воды не видно, и кажется, что суда передвигаются просто по земле на колесиках. Как-то утром мне позвонил мой хороший знакомый, заведующий пароходством в Эймёйдене,

гавани, где Североморский канал через шлюзы соединяется с Северным морем. К нему обратились советские моряки с просьбой найти человека, который поехал бы с ними в Амстердам и помог там купить морские карты. Мой знакомый, думая, что делает мне приятное, сводя с соотечественниками, предложил поехать с ними. Я, разумеется, с радостью соглашаюсь. Маленького Юру отдаю на попечение соседке и выхожу к подъехавшему автомобилю.

T 56

Page 93: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Сидящие в машине двое мужчин в ответ на мое «Доброе утро» что-то бурчат. Я помню, что была пятница, потому что витрины мясников были сверху до низу заполнены тушами и всякими вырезками – в этот день покупалось мясо. Не улыбайтесь, вы уже знаете, что раньше в Голландии жили по правилам. Продуктовые карточки, введенные сразу после освобождения, благодаря американской помощи «по плану Маршала», были упразднены, и магазины, после голодных лет войны, поражали изобилием. Я слышала, как сзади моряки удивлялись этому – они смотрели на витрины во все глаза. Я несколько раз пыталась рассказать о достопримечательностях города, мимо которых мы проезжали, но моряки не реагировали на мои старания ни одним звуком. Выйдя в порту из машины перед магазином морских карт, я спросила, какие им нужны карты. «Войдем в магазин – услышите!» - и ни слова больше. Через несколько минут свои тайны они, конечно, выдали. Купили карты и попросили заехать на несколько минут в советскую торговую миссию. Здание находилось тогда на Музейной площади. Там моряки вышли, а мы с шофером остались в машине ждать их. Мы сидели и ждали два с половиной часа! Шофер уже давно стал нервничать и раздражаться. Я

поднялась в особняк узнать, что нам делать дальше. Дверь открыл очень любезный, элегантно одетый молодой человек и попросил войти. Я сказала ему, что шофер не может дольше ждать моряков с «Волги», что мы сейчас едем назад и что, если они хотят, то могут отправиться обратно с нами. Оказалось, что машина им не нужна. И все. Ни извинения, ни благодарности. Во мне все кипело от негодования. Не успела я еще ничего сказать, как элегантный чиновник, предположив, что я голландка, стал осыпать меня комплиментами за мой безукоризненный русский язык. Я перебила его, заметив, что хвалить меня не надо – я такая же русская, как и он. И тут с ним произошла метаморфоза. Он сурово, как на допросе, спросил, откуда я, и услышав, добавил медленно и совершенно спокойно: «Вот когда вы приедете в Одессу, мы сразу найдем для вас подходящую стенку! И не попрощавшись, закрыл за мной дверь. Вернувшись домой, я сразу позвонила в торговую миссию и попросила передать морякам с

«Волги» что-то вроде того, что я отвыкла от хамского поведения в ответ на помощь, которую я оказала им с открытой душой. Конечно, до моей души им никакого дела не было, а вот я, негодуя на себя за этот звонок, несколько дней ожидала, что товарищи (я имею в виду торговую миссию) сделают мне какую-нибудь очередную пакость, не будучи в состоянии в нидерландском королевстве «поставить меня к стенке».

«Не обижай нацию!»

Мне всегда нелегко разбираться в наплывающих на меня образах людей, мест и событий. Они с такой энергией вырываются из кладовых памяти и отвлекают от линии рассказа, что приходится их усмирять. Попробую разобраться. Думая о своем собственном внедрении в голландскую жизнь, о разнице общения людей друг с

другом в Голландии и России, не зная, собственно, ничего из политической и духовной истории народа, с которым свела меня жизнь, да и Россию понимая больше чувством, а не знанием, я, разумеется, не могу судить, а тем более осуждать народ, предоставивший мне свое гостеприимство. Голландцы мне духовно и эмоционально явно не подходили. А когда жизнь стала складываться не так, как ты предполагал и рассчитывал, то нужен был козел отпущения. Это во-первых. Во-вторых, когда я стала вспоминать не только чувством, но и разумом дорогой мне образ нашей

Тетушки, я невольно все время сопоставляла его с людьми, появлявшимися на моей жизненной дороге здесь. И должна признаться, что тогда увидела всю несостоятельность своих суждений о голландцах и вообще о западноевропейских людях и основах их жизни. Я стала все чаще ловить себя на мысли, что веду себя, как та лягушка, которая свое болото хвалит. Поэтому мне хочется попробовать передать впечатление, которое произвели на меня похороны

принца Клауса{107} (немца по происхождению), мужа нашей нынешней королевы Беатрисы{108}.

T 57

Page 94: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Потому что впечатление это связано, главным образом, с тем, как голландцы переживали смерть человека, в высшей степени достойного и всей своей жизнью доказавшего, как неправильно, даже преступно, стричь под одну гребенку немцев, которые в массе своей раздражали меня. Может быть, я слишком сгущаю краски, переживая заново то, что происходило столько лет тому

назад. Но мне кажется, что дело было не так в немцах или голландцах, как в отстаивании себя: я не умела строить жизнь в рамках строгих правил, которые веками создавались и бережно сохранялись голландцами. Попав в страну, гордившуюся своей свободой, я была поражена, как люди рабски следуют

неписанным законам. Я даже не говорю о своих знакомых и друзьях – не могу и не хочу их обижать, - но о господствующем тогда в Голландии стиле жизни. Мое осуждение голландцев (я переживала это как проблему) связалось с моим отношением к

Германии. Когда мы переехали в Амстердам, я увидела, как в массе своей, во всяком случае, в городах, голландцы жалуются на бесцеремонность, скажем лучше нахальство, немецких туристов, в большом количестве появившихся на улицах и ведущих себя так, будто никакой войны не было. Это меня сблизило с голландцами. Я поражалась себе, своему слишком уж эмоциональному неприятию немцев. Они раздражали меня своими громкими голосами, своей добротной одеждой, не красивой, а именно добротной, тем, что просто останавливались на улицах, выражая вслух обо всем свое мнение, что выглядели упитанными, здоровыми… самодовольными. Они могли вас преспокойно остановить и задавать вопросы о достопримечательностях города или спросить дорогу на своем немецком наречии, без всяких извинений… Тогда я вызывающе отвечала им по-русски и была довольна, как они шарахались от меня. А тут, в шестидесятые годы, старшая дочь королевы Юлианы, кронпринцесса Беатриса, объявила,

что выходит замуж за немца! Это не вязалось с общим настроением в стране. Особенно молодежь резко, во всех возможных регистрах, критиковала выбор Беатрисы. Тон этому задавала столица, «красный» Амстердам, где по традиции должно было состояться бракосочетание. Сначала в ратуше, потом в протестантском соборе. Здание ратуши находилось в трех минутах ходьбы от нашего дома, на параллельном широком

канале. По торжественным случаям члены Оранского королевского дома выезжают не в автомобилях, а в Золотой карете! И вот надо же было, чтобы эта карета, высадив молодых у ратуши для регистрации гражданского брака, отъехала ожидать конца церемонии на параллельный, наш канал и остановилась на другой стороне точно против нашего дома. Было солнечной утро, народу на нашем канале почти не было, люди толпились перед ратушей в

ожидании выхода принцессы и принца. До сих пор мне жалко и стыдно, что я не позволила Аленушке любоваться сказкой, Золотой каретой, запряженной шестеркой лошадей, и прохаживающимися рядом с каретой двумя лакеями в ливреях! И только потому, что принц Клаус был немец! Ну как такое назвать? В лучшем случае – тупостью! Но это ничего не объясняет… Вот до чего может довести слепое неприятие народа, которое проявилось и в отношении к ни в чем неповинному человеку! Не помню, какие во мне боролись чувства, когда на следующий день в киножурнале я увидела ту

же карету, ехавшую из ратуши к Западной церкви, собору, где должен был быть освящен церковный брак. Тротуары были густо заполнены людьми и отделены от мостовой специальными заграждениями и стоявшей там стражей. Лошади пробирались медленно вперед в сплошном черном тумане от дымовых бомб, которые из публики бросали под ноги вот уж ни в чем не повинным лошадям… Через несколько месяцев я совершила поступок не менее бессмысленный. Мы с Аленушкой в

который раз ехали поездом вдоль Рейна в Италию. По опыту я знала, что в определенный момент все немецкие пассажиры облепят окна в коридоре, выходящие на высокий берег реки, чтобы не пропустить Лорелей. Ну, окна – это ничего. Но начнутся такие охи и ахи от восторгов и такие неинтересные рассказы по поводу этой бедной Лорелей, что я чаще всего остаюсь в купе и смотрю на

T 58

Page 95: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

западные склоны гор, покрытые ухоженными виноградниками. Так случилось и теперь. Я стала читать вслух что-то моей милой Алене и так отняла у нее еще одну сказку…

Да, это «дела давно минувших дней». И мне за эти «дела» уже давно стыдно. Думаю, что стыдно и тем, кто тогда бросал бомбы и выкрикивал отвратительные лозунги… Потому что скромность, любовь к «униженным и оскорбленным», забота о неимущих и обделенных народах Африки, действенная человеческая забота о самых бедных, забытых людях, талант в понимании основ жизни, любовь к музыке и искусству и отдача своих сил, в полном смысле слова, на общее благо – вот качества, которые более тридцати лет – не крикливо, не назойливо! – отмечали жизнь принца Клауса в Нидерландах. Шли годы, и голландцы прониклись благородством, скромностью и вообще обаянием принца

Клауса. И смею сказать, полюбили его. А я вместе с ними. Принц Клаус скончался в октябре 2002 года. Он долго и мучительно болел. Сначала это были

продолжительные депрессии, от которых он месяцами лечился в различных лечебницах Германии и Голландии, когда не было никаких сообщений о состоянии его здоровья. Потом у него стала развиваться болезнь Паркинсона. Мы видели его довольно регулярно по телевидению, когда он сопровождал королеву в дни

знаменательных событий – на ежегодных открытиях парламента, на вручениях во дворце различных премий – писателям, музыкантам, ученым, на популярных в Голландии «королевских днях». И в столице в День поминовения жертв второй мировой войны 4-го мая, и 5-го мая, в День освобождения Голландии от немецкой оккупации 1940-1945 годов…

Мы с Алешей смотрели по телевидению весь скорбный ритуал похорон принца. Похороны продолжались три часа. Весь долгий путь от Гааги до старинного города Делфт, где в соборе покоятся представители Оранской династии, катафалк провожали люди, тысячи людей. Они часами безмолвно, терпеливо стояли на тротуарах, дожидаясь, когда процессия поравняется с ними, чтобы проститься с принцем. Это было так не похоже на шумных недисциплинированных голландцев… Так непохоже на встречу принца Клауса в Амстердаме в золотой карете в день его свадьбы…

Жизнь все время не перестает нас учить. Мы не всегда понимаем и не всегда согласны с ее уроками. И почти никогда не удается передать, что тебе открылось… И я снова вспоминаю свою Тетушку, ее «Не обижай нацию!».

Учитель Бруно Борисович Беккер. Корнгерт

На мою долю выпало, как говорят, счастье: и дома, и в школе, и в Голландии учиться у настоящих учителей. У меня просто никогда не было нехороших. Я поняла это однажды, когда Алене было уже лет десять, а мне, значит, около сорока пяти. С нами пришла поговорить о ребенке классная руководительница, как это в те годы практиковалось во многих школах. У нас были некоторые вопросы о школьной программе, и мы обрадовались ее запланированному визиту. Тут я сразу вспомнила, как в 35-м или 36-м году, когда я жила уже у Скроцких, к ним должны были прийти посмотреть, в каких условиях живет школьница, где она спит, где готовит уроки. Приходили какие-то две мамы из родительского комитета, минут на десять, не больше. Я помню, с каким волнением я их ожидала. Отдельной комнаты у меня, разумеется, не было. Не было даже своего уголка. Я уже говорила, что спала на диване, в столовой, где стояла и кровать бабушки. Готовя уроки,

раскладывала свои тетради и книжки на обеденном столе, а потом убирала все на полку под самоварный столик, где на белой мраморной доске стоял на подносе большой самовар с серебряной полоскательницей для чашек. А в ящике под столиком не ложки, как полагалось, а все мои

T 59

Page 96: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

письменные принадлежности: карандаши, чернильница, ручки, перья «рондо», резинки, линейки… Ну все, что нужно. Я очень волновалась в ожидании контроля, но волновался и сам контроль, как я теперь думаю. Они поняли, увидев табличку на дверях, что входят в квартиру профессора. И не какого-нибудь там ревматолога или гинеколога, а педиатра, который может родителям и понадобиться. Перед посещением Алениной учительницы мы, понятно, не волновались, а надеялись узнать что-

нибудь о программе и успехах дочки. Увы! Педагогша, молодая женщина, с удовольствием ела печенье и пила кофе, захлебываясь от своего собственного рассказа о поездке в Турцию и о том, как она нравилась поголовно всем туркам в Стамбуле. Я пыталась что-то спрашивать о дочке, но могла бы этого и не делать… К чему такое длинное предисловие? Чтобы рассказать о Бруно Борисовиче Беккере{109},

который вошел в мою жизнь, как настоящий русский учитель, любящий своих студентов, строгий, справедливый, принципиальный, отбросивший свои личные научные интересы на второй план. Он родился в 1885 году в Петербурге. По окончании гимназии стал изучать в университете

древние языки. Его отец, страшась студенческих революционных настроений 1905 года, отправил сына на несколько месяцев в Лондон, где в распоряжении молодого человека оказалась обширная марксистская литература и где появился у Беккера интерес к социал-демократии. Вернувшись в Петербург, он поступил на факультет новейшей истории, который закончил в 1908 году и был оставлен при университете аспирантом. В 1911 году защитил магистерскую диссертацию о немецком гуманисте и реформаторе XVI столетия Себастьяне Франке{110}. Гуманизм этого века, его религиозная терпимость так захватили Беккера, что он совершил

несколько научных поездок в Геттинген, Бонн и Рим, а в 1913 году по стипендии от русского правительства приехал в Голландию изучать архивные материалы по Корнгерту{111}. Он выучил тогда язык, на котором говорили в XVI веке в Голландии. В 1915 году, во время первой мировой войны, Беккер вернулся на родину, стал в Петрограде приват-доцентом по истории XVI века. Его публичная лекция о гуманизме привлекла большое внимание. В 1921 году Беккера назначили профессором новейшей истории. Через год он получил отпуск для

продолжения работы в архивах Корнгерта и отправился тогда с женой и маленькой дочкой в Амстердам. Их жизнь в Амстердаме была очень трудной. Зарабатывала, собственно, одна Екатерина Семеновна, работая в банке чиновником. Я еще встречала людей, которые присутствовали на первой лекции Беккера (после назначения его в 1930 году экстраординарным профессором, преподавателем истории восточно-европейской культуры). По традиции Петербургского университета Беккер появился во фраке и вместо положенных 45 минут говорил три часа! Практически, он занимался преподаванием русского языка, истории и литературы. По образованию он не был славистом. И подготовка к лекциям отнимала все его время. После окончания войны Беккер получил кафедру ординарного профессора русской истории, языка

и литературы, а также стал директором Института Восточной Европы, который в то время скромно назывался Rusland instituut. Пришлось оставить работу над созданием подробной биографии Корнгерта, деятельность которого для Голландии – ее культуры, науки, религии, становления языка и развития философского мышления – неоценима, но до сих пор досконально не изучена и не оценена. Будучи глубоко верующим человеком, Корнгерт не подходил ни под какую мерку. Единственным

критерием веры Корнгерт признавал только любовь к Богу и своему ближнему. В свой строго конфессиональный век Корнгерт шел против всех христианских направлений, отрицая первородный грех. Он верил, что каждый человек (но не без милости Христа!) в состоянии исполнять все данные Богом заповеди. Корнгерт первым провел резкую границу между такими сложными понятиями, как потребность и страсть: потребность – природное начало – это не грех. Но страсть неестественна и грешна. Как ни один из его современников, он ратовал за свободу слова, свободу совести, и относился

T 60

Page 97: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

и к евреям, и к сектантам, и к неверующим с терпимостью. Она у него не знала границ. Он был гуманистом чистой воды.

Не всех, понятно, интересуют сведения о Корнгерте. Но мне было трудно, начав рассказывать о своем учителе Бруно Борисовиче, опустить тему, которая занимала его всю жизнь. Беккер мечтал написать обстоятельную биографию человека XVI века, который был для него, человека и ученого, очень близким своей открытостью, честностью, своей терпимостью и желанием показать всем, что настоящая вера это – добро, это – обязанность раскрепостить человека, чтобы он не ущемлял себя и давал возможность другому свободно высказывать то, что для него любо и дорого. Поэтому я не могу не вспомнить, как Беккер, будучи агностиком, выписал в 47-м году из Лондона

одного из крупнейших русских религиозных философов, Семена Франка{112}, мыслителя, до сегодняшнего дня воодушевляющего людей, ищущих философского истолкования православия. Я помню разочарование Надежды Яковлевны Мандельштам, когда я привезла ей вместо желанного Франка – Бердяева{113}. Однако в архивах Амстердамского университета хранятся 23 коробки с заметками Беккера о

Корнгерте. Они ждут ученого, который смог бы их использовать на точном и ответственном беккеровском уровне. Беккер преподавал язык и читал захватывающие лекции по литературе XVIII и XIX веков и

русской истории. Как студенты были благодарны ему, что не занимались лишь формальным или, что то же самое, структуральным анализом и подобными полезными вещами! Мне не хотелось бы на всем этом останавливаться, да и не смогу я. Лучше вспомнить, как Бруно Борисовичу посчастливилось в числе первого же набора студентов послевоенных лет преподавать целой плеяде настолько талантливых и увлеченных учеников, что не прошло и десяти лет, как восемь из них получили профессорские кафедры в Амстердаме и других городах. Из них выросли настоящие специалисты по истории, литературе, лингвистике. Число их не переставало пополняться и в последующие десятилетия. Это был настоящий взрыв в развитии славистики в Голландии, поддерживаемый энтузиазмом Беккера, Бруно Борисовича. Его забота о развитии талантов одаренных молодых людей иногда доходила до смешного.

Известно, что один из многообещающих студентов Беккера задумал жениться, когда ему было двадцать пять лет, и он уже закончил университет. Тогда Бруно Борисович, правда, не надевая фрака, сел в поезд и направился в город, где жили родители студента, и настойчиво уговаривал удержать сына от легкомысленного шага. Это не помогло. Студент женился, но все-таки оправдал надежды профессора и стал лингвистом с мировым именем. Правда, говорят, что он мог бы написать больше трудов. Кто знает? Думаю, он пошел по стопам своего учителя, которому безупречная научная совесть, и именно истинная любовь к науке, его тщательность и добросовестность помешали написать книгу о Корнгерте и опубликовать всё собранное в течение жизни богатство. Беккер не захотел гнаться за двумя зайцами и отдавал все силы и все свое время созданию образцового славянского отделения в Амстердамском университете.

Встреча с Б.Б.Б. Первые шаги в университете

В первый раз я появилась у Беккера осенью 47-го года. Я была уверена, что смогу закончить университетский курс года за два-три. Ведь язык я знала. Многое уже прочла. Все оказалось сложнее, чем я предполагала. Беккер сказал: «Если будете очень стараться, может быть, вам удастся закончить университетский курс лет за пять-шесть». Я не возражала, но думала своё. Посещение лекций было необязательным. Практических занятий в то время почти не было.

Экзамены сдавались профессору или его ассистенту по договоренности, когда сам студент предполагал, что может их сдать. Проучившись года три-четыре, сдав все предварительные зачеты, вы T 61

Page 98: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

являлись перед комиссией т.н. кандидатского экзамена. Это было на полпути к диплому. К этом времени уже были сданы все зачеты по языкознанию, грамматике, переводу (письменному и устному), древнеболгарскому языку, т.е. церковнославянскому (грамматика, перевод, чтение текстов; этот язык мы учили по немецкому учебнику, обращавшему внимание на сравнительную грамматику древних языков), по истории русской литературы со списком из ста художественных произведений: романов, поэм, повестей, рассказов и лирики. Требовалось еще освоить какой-нибудь второй славянский язык.

Года через два-три наступала очередь сдавать т.н. докторский экзамен, куда входили такие предметы, как история России, древнерусский язык и литература, стихотворение, разговорный язык, письменный перевод и, конечно, дипломная работа. Сдав докторский экзамен комиссии, вы получали университетский диплом. Вы могли его себе в утешение повесить в рамке на стенку, т.к. найти работу с этим дипломом в те годы было очень трудно – работы не было. Для многих (а тем паче для меня) трудность поступления на гуманитарные факультеты

заключалась в том, что требовалось знание греческого или латыни в объеме гимназического курса, уже не говоря о знании других языков – английского, немецкого и французского, и, само собой разумеется, голландского. Необходимо было все эти языки знать хотя бы пассивно, потому что на них приходилось читать книги для зачетов и экзаменов. В Голландии не было, и нет до сих пор, вступительных экзаменов для поступления в высшие

учебные заведения. Но существует государственный, который сдают при окончании средних школ, реальных и классических. Этот диплом дает право на поступление в университет. Однако, начиная с шестидесятых годов, многие университетские программы на гуманитарных

отделениях, а также программы средних школ, значительно упростились. И срок обучения в них теперь строго лимитирован.

Кабинет Бруно Борисовича был похож на пенал. От окна по стенам шли книжные шкафы, до потолка заставленные книгами. Между шкафами, в длину стоял письменный стол, за которым в притык сидел Беккер. Посетителя усаживали у стола сбоку. Хозяин был небольшого роста, лысый и очень крепкого сложения. Он до старости занимался атлетическими упражнениями. За глаза студенты прозвали его бурым медвежонком – «Bruintje Beer». И действительно, он чем-то напоминал медвежонка – маленький, круглый. А первые буквы его прозвища соответствовали инициалам: Б.Б. Меня сразу привлекли в его кабинете две вещи: портрет Корнгерта в рамке, где под стеклом был

пучочек колосьев (корн) и вырезанное из картона сердце (герт). Я смотрела прямо на него. Другой предмет стоял на письменном столе с карандашами и ручками – белый эмалированный стакан с золотым ободком, украшенный геометрическим узором, двойной линией голубого и оранжевого цвета. С передней стороны был вензель HA. Над ним корона, под ним дата – 1896. Несколько лет спустя один из моих учеников подарил мне такой же стакан. Это были стаканы, оставшиеся после катастрофы на Ходынке, скупленные предприимчивым голландцем на случай. На вензель HA он наклеил букву W, дату заменил другой – 1898. И стал продавать их в Амстердаме по случаю коронации голландской королевы Вильгельмины, благо, цвета узора подходили к королевскому флагу. Так что не удивляйтесь, если, приехав в Амстердам, увидите эту посуду в чьем-либо доме. Бруно Борисович подробно рассказал мне, с чего мне было бы полезно начать заниматься. Он

взобрался на лестницу и дал мне несколько книг, пожелал успехов и приветливо попрощался. Я ушла от него под большим впечатлением от подробного рассказа и благожелательности по отношению к новичку. Мне казалось, что я недостаточно тепло поблагодарила его и за книги, и за время, которое он мне уделил. Кажется, дня через два я принесла ему букет цветов. И получила по почте следующую открытку. Беккеровский почерк настолько бисерный, что мне хочется его расшифровать. Он пишет:

Проф. Доктор Б.Беккер Амстердам-Зёйд

T 62

Page 99: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

24 Х 1947

Многоуважаемая Татьяна Филипповна, Не знаю, чем я это заслужил, но факт остается фактом: Вы почему-то решили порадовать

чудесными хризантемами Вашего будущего профессора. Выражаю Вам искреннюю признательность и очень сожалею, что не мог Вас принять сегодня днем. В понедельник я еду за город, надеюсь там несколько окрепнуть, чтобы в середине ноября приступить к чтению лекций.

Уважающий Вас Б. Беккер.

Эта открытка пролежала в коробке 56 лет, не подозревая, что ее когда-нибудь вытащат на свет Божий.

Так началась для меня новая жизнь, моя «Vita nova», обретение (правда, очень приблизительное обретение) того, что было утеряно с отъездом из Одессы, знакомство с тем сортом людей, которыми я была окружена дома. Все они были очень разные, все они были очень голландцы. Но я не задумывалась над этим и тогда не сравнивала их с русскими. Один раз в неделю, по четвергам, я ездила на лекции. В этот день Бруно Борисович на первой

лекции читал историю. Потом шли два часа по переводу с голландского на русский, потом еще пара по литературе. Читались лекции о Пушкине. Студентам были розданы несколько страниц «Пушкинской речи» Достоевского. Ротаторов еще не существовало. Текст был отпечатан на фотобумаге, на черном фоне белыми буквами. Его непривычно было читать. Но как это было замечательно, необычно для меня! Как интересны были исторические события вокруг этой речи! Беккер умел захватить внимание аудитории, так что каждое его слово было весомо и навсегда запоминалось… Кроме того, Беккер давал нам читать не появившиеся тогда еще отдельной книжкой статьи о

Пушкине Семена Франка: «Пушкин как политический мыслитель» и «Религиозность Пушкина». Никакое пушкиноведение в те годы этим не занималось… Лекций по церковнославянскому не было, приходилось буквально коптеть над немецким

учебником с примерами из литовского, древненемецкого, греческого. Одним словом, было до отчаяния трудно. Но лекции Беккера стоили того, чтобы учиться, учиться и учиться. Пришло время, и меня

позвали на «Беседу» (о ней в следующей главе). Для доклада я приготовила, по Белинскому, вступление о «Песне про купца Калашникова» Лермонтова. В заключении продекламировала наизусть всю поэму. Я ее очень люблю. Когда-то Владимир Алексеевич Пяст показывал мне на примере, как лучше читать некоторые пассажи. И теперь я прочла все уверенно, громко, с народными интонациями. В общем, довольно хорошо. Все слушали, открыв рот, глаза и уши. У голландцев не существует традиция (ни дома, ни в школе) заучивать наизусть стихи, а тем более декламировать, и их в этом всегда можно заткнуть за пояс. Успех был полный. Но Беккер, как всегда, поправил в моем вступлении мысль о том, что «Купца» невозможно перевести. Оказалось, что в двадцатых годах поэма была уже переведена на немецкий язык, и достаточно удачно.

Знакомство с Алешей. «Беседа». Письмо из Америки

Сейчас ноябрь 2002 года. Пятьдесят лет назад, приблизительно в эти же ноябрьские дни, я встретилась со своим будущим, вторым мужем, Алэвейном Фоогдом. Оба эти имени ему на редкость подходили, и сам он чувствовал себя «в них», как в родном доме. Оба эти имени звучат для меня совсем родственно. Наши святцы дают для Алексея толкование с греческого - защитник. А кельтское имя Алэвейн означает друг всех. Тогда, 1952 году, я еще не закончила университет, но имела уже

T 63

Page 100: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

достойный диплом на право преподавания русского языка и литературы в средних учебных заведениях. Попутно я получила свою первую работу в Институте Социальной Истории (ИСИ), где занималась каталогизацией книг, изданных в конце XIX и начале XX века под фиктивным названием городов и издательств на Западе, где они появлялись под псевдонимами авторов, их написавших, и предназначались для России. Работа требовала кропотливой расшифровки. Но по этому вопросу имелся целый ряд справочников, и было занятно проникать в тайны тогдашнего самиздата и составлять карточки. Моих знаний было недостаточно, чтобы оценить богатство этой библиотеки и замечательных ее

архивов, где хранились рукописи великих для русской истории людей, таких, как Герцен, Бакунин, Ленин, Троцкий, Лев Толстой и многих других. Этими сокровищами чрезвычайно интересовалось тогда отделение московского Института Марксизма-Ленинизма. Я работала в библиотеке каждое утро по три часа. Ежедневно удавалось составить по пять-шесть

карточек. Уже третий год я занималась на филологическом отделении Амстердамского университета, некоторые преподаватели которого по совместительству работали в ИСИ, а также в кабинете Института Восточной Европы, находящегося в том же здании.

Голландию трудно себе представить без утреннего кофепития. Где бы вы ни работали, часов в одиннадцать утра делается перерыв – минут пятнадцать-двадцать все отдыхают за чашкой кофе. У нас это время проходило очень уютно. Разговоры за кофе шли более или менее серьезные, об университетских делах и о событиях в СССР. Мне запомнилось, например, такое анекдотическое происшествие. Институт Восточной Европы получал в те годы по почте регулярно издаваемые тома Большой Советской Энциклопедии. Я помню, мы склонились в изумлении над очередным присланным томом, к которому было приложено письмо и страница печатного текста. В письме убедительно просили вклеить эту страницу в предыдущий том вместо имеющейся там страницы, которую предлагалось вырезать и уничтожить. Никаких пояснений не давалось. Советскому подписчику ничего объяснять было не надо, как и ученым подписчикам за пределами СССР. Разница состояла в том, что первые безоговорочно следовали предписанию, а у нас первоначальную страницу оставили на своем месте, присовокупив к ней новую. На ней дан обширный текст о Беринговом море! Вы поняли уже, кого предполагалось заменить?*204*

*204*Из БСЭ, т.5, М, 1950, 2-е издание, исключена статья о Берии Л.П.

Однако, бывали на наших кофепитиях и менее значительные в мировом масштабе новости. Несколько раз заводился разговор о появившемся на лекциях профессора Беккера любознательном студенте. На славянском отделении училось тогда так мало людей, что все всех знали наперечет. Все были на виду. А наши студенты были тогда настоящими идеалистами, обреченными на безработицу после окончания курса. Надеяться было не на что. В разгаре была холодная война. Время шло, мы не переставали точить лясы о прилежном студенте. Как-то не верилось в его

исключительность. Будущий профессор русской истории даже заметил, что такой напряженный интерес к предмету обычно плохо кончается. Остынет, пройдет первый пыл, займется чем-нибудь другим. Но пророчество ученого не оправдалось. Зачарованный русским языком и Россией студент закончил в положенное время университет cum laude (с отличием). Его интерес ко всему, что связано с Россией, продолжал расти, и не только вширь, но и вглубь.

В Амстердамском университете, как и везде в Голландии, существуют различные студенческие кружки. Наш назывался и называется до сих пор «Беседа», в память последних лицейских лет Пушкина. Кружок серьезный и очень сплоченный. На каждом собрании читается доклад на тему русской культуры, литературы, политики, живописи и т.п., на тему, выбранную самим докладчиком. T 64

Page 101: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Затем идет обсуждение или беседа на ту же тему. Новых членов принимают по рекомендации старых. Новичок должен прочесть небольшой доклад, выйти из комнаты и ждать «приговор». Было решено пригласить Алешу. Его, собственно, тогда еще Алешей не называли. Я была очень заинтригована воодушевленными рассказами о нем и вызвалась пойти пригласить его, как полагалось по уставу. До тех пор я с ним нигде не сталкивалась, потому что посещала лекции старших курсов, а он был начинающим.

Больше всего меня заинтересовало, действительно ли он очарован Россией, по которой я так тосковала. Тем более, что уже несколько лет прошло, как прекратилась моя переписка с Одессой после загадочной записки сестры, пришедшей ко мне по почте из США без обратного адреса. Сестра просила прекратить переписку. Оказывается, радужные письма о моей послевоенной жизни – женитьба, рождение сына, приобретение фортепиано, переезд в солидную квартиру, отдельный дом в пригороде Амстердама недалеко от дюн, куда я регулярно ездила на велосипеде гулять с мальчиком и т.п. – раздражали цензуру, т.е. власти. Маме стали докучать вопросами, почему я не возвращаюсь в Одессу. Я, понятно, не желая волновать их, не писала ни об отъезде мужа в Индонезию, ни о своем гнетущем одиночестве, ни о разводе, ни о тоске по Одессе. Они и я выжили, зачем же было отягощать их своими проблемами?! Иногда какой-нибудь случай из жизни с такой эмоциональной силой вдруг захватывает вас и

требует, чтобы вы его выложили на бумаге, что приходится подчиняться. То же самое случилось с этой загадочной запиской из США. Вот история этой записки, услышанная мной от Наты во время встречи в Москве после

четырнадцати лет разлуки. Я помню, мы сидели с ней в Александровском парке под кремлевской стеной, и Ната рассказывала, как, возвращаясь с работы по Преображенской улице, она была задержана (кажется, это было в 48-м году): ее остановил какой-то тип и приказал следовать за ним. Он привел ее в отделение КГБ к другому «типу» (назовем его следователем), и тот начал допрос. Ее обвиняли в том, что в Доме моряка она передала письмо американцу. Перед следователем на столе лежало, как он утверждал, это пресловутое письмо. Ната интуитивно поняла, что ничего у него там нет. И отрицала весь факт. В те годы Наташа училась в Институте иностранных языков, и студентам неоднократно

предлагалось посещать в Доме моряка вечера, для разговорной практики. Она написала заранее письмецо на английском языке, надеясь попросить какую-нибудь добрую душу переслать его мне в Голландию. Человек такой нашелся. Ната ему со всеми предосторожностями передала письмо. Но, должно быть, чье-то недремлющее око это дело засекло и донесло куда надо. Вот и вся история. От Наташи в течение всей ночи требовали признания. Разговор был не из приятных – шли

устрашения и оскорбления самыми площадными ругательствами. Она продолжала отрицать. В комнату все время заходили люди, что-то спрашивали и удалялись. Раза два заглянуло одно и то

же лицо, показавшееся Нате знакомым. Один раз, она была почти уверена, он подал ей что-то вроде успокаивающего знака. Под утро на несколько минут следователь оставил комнату, а когда вернулся, объявил, что Ната может идти домой. Но не просто так, а как-то заботливо, извиняясь, что по темноте ходить небезопасно. Предлагал провожатого. Что случилось, почему наступила перемена? А как всегда: от всего спасал наш всесильный дядя

Кадя. Один из входивших в комнату следователя КГБ узнал в Нате «племянницу профессора Скроцкого». Да, да, не удивляйтесь! До сих пор в медицинских кругах имя его совершает чудеса. Да и не только в медицинских. Болеют всякие дети, даже у наших славных чекистов. Их спасают от менингита, скарлатины, от коклюша. И они на всю жизнь бла-го-дар-ны! А тем более, если нет улик, как было с Натой. Был только донос!

Алеша. Антропософия

T 65

Page 102: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Итак, «Беседа» послала меня к Алеше. Был конец января 1953 года. Я появилась у него вечером, часов в семь. Мне открыла дверь хозяйка, женщина невысокого роста, жгучая брюнетка, вся в черном. Первое, что я увидела в прихожей, был громадный портрет Сталина. Улыбаясь, он приветствовал меня со стены, не предполагая, что доживает свои последние дни. Хозяйка была грузинка, вдова известного свободолюбивого венгерского писателя, прекрасно владевшая русским языком. Ее порекомендовал Алеше Б.Б.Б. Комната, куда я вошла, была очень маленькая. Там уместились приставленная к стенке кровать и

письменный стол, по наследству перешедший Алеше от отца (теперь окончательно осиротевший в ожидании неведомо кого), и большое, тоже отцовское, кресло. Порядок царил только на письменном столе. Кровать и кресло были завалены вещами. Чтобы освободить для меня место, пришлось все с кресла перебросить на кровать. И, когда были убраны брюки, рубашки, носки, пиджак, оказалось, что под ними лежит не совсем собранный баян. Нет, не баян (его мы гораздо позже купили в Москве), а белый аккордеон, издавший какой-то тягучий звук неудовольствия, что его потревожили, как это делают коты. Наконец, усевшись в кресле, а Алеша на старомодном вертящемся стуле у письменного стола, я

могла рассмотреть его лицо. Оно было по-детски открыто и как бы сияло мне навстречу. Лицо, сразу располагавшее к себе. В нем было что-то северное, скандинавское, и в то же время наше, очень знакомое, родное русское лицо. Трудно было представить себе, что он голландец. Правда, за семь моих первых лет в Голландии глаз научился распознавать многие нюансы голландских лиц. Я не ударила бы лицом в грязь, как это сделал в семидесятых годах диссидент Амальрик{114}. Знакомясь с Алешей, он сказал: «У вас лицо председателя колхоза!» Но что он понимал в русских лицах, этот Амальрик?! Пятьдесят лет, которые мы шли по жизни вместе, определились этой первой встречей:

незаурядность, стремление оправдать жизнь в поисках духовной глубины, любовь к музыке, любовь к истинно прекрасному, доброму, настоящему в дарованном нам окружении, незаинтересованность в приобретении материальных благ, отвращение к пошлому – все это почувствовалось обоюдно с первого разговора и не исчезло никогда, при всей психологической несовместимости наших натур. Я передала приглашение стать членом нашей «Беседы», и оно было с радостью принято. Разговор

принял непредвиденный оборот. Мое внимание привлекла книга на письменном столе, которую я незадолго до этого получила в подарок от автора, немца с шотландской фамилией Огилви{115}, «Четыре Евангелия» - голландский перевод «Благой вести» в духе христологических изысканий Рудольфа Штейнера{116}…

В 51-м году я натолкнулась на газетное объявление. Кто-то искал учителя русского языка. И предложила свои услуги в письме по указанному адресу. На радостях получить работу я не заметила, что ищут не учительницу, а учителя. Но из всех, пришедших по поводу объявления, писем, мое получило предпочтение, и меня попросили прийти познакомиться. Так я попала в район знаменитого амстердамского Концертного зала, в дом довольно состоятельных людей, своего рода пансион, где в восьми комнатах квартиры разместилось восемь холостяков и незамужних дам, людей различных интеллектуальных профессий, связанных, кроме «общежития», живым интересом к антропософии. В кабинете Эрнста Германовича Бернинга{117}, хозяина и моего будущего ученика, было

собрано много вещей, попавших в Голландию из ее прежних колоний на Востоке (нынешняя Индонезия), из Индии, и это придавало и комнате, и ее хозяину необычное измерение. Над камином висел портрет, в чем-то схожий с лицом хозяина. Не задумываясь, я спросила первое, что мне пришло в голову, не он ли это. Наступила неловкая пауза. Мне даже показалось, что Эрнсту Германовичу за меня стало стыдно. Ну, и села я в калошу – это был портрет самого!.. доктора!.. (т.е. Штейнера), о существовании которого я и не подозревала. T 66

Page 103: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Бернинг рассказал вкратце о своем духовном учителе. Присовокупил, что в начале века в России началось заметное увлечение штейнерианским учением, т.е. антропософией, и что сам Штейнер несколько раз приезжал в Петербург читать лекции. Я получила для знакомства почитать в русском переводе знаменитую книгу «Как достигнуть познания высших миров»! Ни больше, ни меньше! Я, конечно, ничего не постигла, ничегошеньки не поняла, но что-то заинтриговало меня. Мне захотелось узнать, что представляет собой христианская община, основанная на штейнеровских антропософских началах, в которой Э.Г. был священником. Вскоре представился случай попасть в будний день на их литургию в домовой церкви. Помещение было почти пустое, со стульями, понятно, без иконостаса, но с семисвечником на деревянном алтаре и изображением Христа, написанным, как я потом часто видела, короткими мазками в радужных красках. Стены были выкрашены в сиреневый цвет, модный тогда у всех антропософов. Одним словом, в «храме» все было скромно и достойно. По крайней мере, у меня не возникло поползновений наводить критику, что со мной нередко случается, хотя в Голландии такое не принято. Главное, что тогда от службы осталось, это недоумение, может быть, даже смущение от

ассоциаций, мне не понятных и неожиданных. Вся атмосфера службы показалась мне знакомой, где-то уже виденной или слышанной. А когда Э.Г. спросил о моем впечатлении, меня вдруг осенило – так это же Андрей Белый{118}, а может быть и другие символисты. Тогда я не могла предположить, насколько я попала в точку! Я ничего не знала об увлечении Белого Штейнером. Я любила Блока и как-то наткнулась на переписку Блока с Белым, на историю с ним в Шахматове, на что-то очень непонятное, но отталкивающее в отношениях с Любовью Дмитриевной{119} и на крайнее возмущение и нападки Белого на Блока за его «Балаганчик». Вероятнее всего, как я тогда объяснила себе, это было «на воре шапка горит». Поэзии его я, поскольку знала, душой не принимала. Он был мне интересен только как теоретик стиха. Особенно его книга «Ритм как диалектика». В день посещения «Штейнеровской», а вернее, «Риттельмейеровской» (по имени ее составителя)

литургии, мне была презентована ее автором книга «Четыре Евангелия», которую я увидела на столе у Алеши. (Литургию в тот день служил Огилви). Это был не столько перевод, как комментарии в духе Штейнера. В случайности встреч и событий я не склонна верить…

Овен и Козерог. Доклад Алеши на «Беседе»

После встречи с Алешей все развивалось быстро. Я продолжала ездить на работу в библиотеку и составлять карточки. Алеша подъезжал каждый день на велосипеде к институту, чтобы проводить меня на поезд в Сантпорт. Времени всегда было в обрез, я спешила встретить из школы Юрашу. Поезда ходили каждые полчаса, но я не позволяла себе опаздывать. В первые же дни знакомства обнаружилась кардинальная разница наших характеров. Не

интересуясь зодиакальными знаками и не придавая им особого значения, я все-таки была поражена словами одного разбирающегося в этой материи знакомого о несоответствии наших с Алешей созвездий, связанных с нашим появлением на свет. Оказалось, что мы оба рогатые: он Овен, а я Козерог. Первый неуклонно идет к заданной цели, а второй длинными колкими рогами прокладывает себе путь то тут, то там, работая кое-как, особо не усердствуя… Пятьдесят лет у нас не прекращались расхождения в темпе жизни. Алеша был медленный,

покладистый тугодум, не сразу отказывающийся от пришедшей ему на ум идеи или мысли. Его очень не просто было переубедить, даже если за это говорили жизненные факты. Требовалось время. И я не раз приводила ему (а больше себе в помощь) некрасовские строчки:

Мужик, что бык: втемяшится В башку какая блажь, Колом ее оттудова

T 67

Page 104: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Не выбьешь: упирается, Всё на своем стоит!

Все-таки оказывалось, что, в конце концов, хорошо подумав, Алеша соглашался с доводами, да еще подкрепленными народной мудростью, к которой он всегда относился с большим почтением. А я, Козерог, принимала решения стремительно. А потом не раз раскаивалась. Мне, как и Алеше,

есть в чем упрекнуть созвездия! Помню, как трудно было привыкать к его всегдашним опаздываниям. Так я и не привыкла! Но с удовольствием и умилением вспоминаю, как он однажды зимой, опаздывая на полчаса, появился на мосту, где мы обычно встречались, чтобы побыть вместе, пока он провожал меня на вокзал. Я ждала и изнывала от нетерпения и волнения за Юру, который стоял в Сантпорте у дверей дома и недоумевал, где мама. Я готова была разразиться градом упреков. Но вдруг увидела, как Алеша приближается по мосту, неся перед собой в обеих руках один апельсин невиданных размеров! И улыбается! Сердиться уже было невозможно… Недели через три после приглашения в «Беседу», кружок Амстердамских славистов, Алеша

прочел свой первый доклад и был по всем правилам принят. Однако, доклад этот разочаровал и докладчика, и его слушателей. Не то, чтобы разочаровал, но привел обе стороны в недоумение. Темы докладов не были непременно связаны с университетской программой, и каждый выбирал то, что его лично интересовало. Так, с течением времени все знали, «у кого что болит…». Алеша, как новичок, ни с кем не был знаком, кроме профессора Беккера, почетного председателя,

следившего за тем, чем живут и дышат его ученики, никогда не пропускавшего официальной части собраний и участвовавшего в прениях. Это много лет содействовало высокому уровню докладов и в значительной степени отличало «Беседу» от других университетских кружков.

Так вот, темой Алешиного доклада было обсуждение изданной в 1939 году книги «Достоевский и Ницше». Автор ее, немецкий мыслитель, культурфилософ Вальтер Шубарт был профессором Рижского университета до присоединения Латвии в 1940 году к Советскому Союзу. До второй мировой войны книги Шубарта пользовались громадным успехом на Западе. Он был замечательным знатоком в области культуры славянских стран, особенно России, которые рассматривал и изучал в свете глубокого психологического анализа жизни, истории и поведения славянских народов. Анализ этот не являлся у Шубарта самоцелью, но служил подготовкой к проверке того, что он считал совестью западной культуры. Здравомыслие голландцев, трезвость и арелигиозность нового поколения студентов в Амстердаме

периода холодной войны, когда в Голландии стали забывать роль России в победе над Гитлером, но видели только ужасные преступления сталинского режима, не соответствовали мироощущению Алеши. А с ростом материалистического отношения к жизни вошло в моду считать духовные христианские основы мироздания недоразвитостью – все это, может быть, даже подсознательно, отразилось на внимании или невнимании, с которым студенты слушали Алешин рассказ об идеалисте Щубарте. Достоевский вообще тогда не входил в поле зрения социалистически настроенных молодых людей. Предпочитали ясный реализм Пушкина, не подозревая, что следуют пути, указанному советским пушкиноведением, и увлекались великим Толстым, с удовольствием соглашаясь не с толстовством, нет, а с его довольно наивным, чтобы не сказать низкопробным, взглядом на православную церковь. Алеше пришлось привыкать к застывшим в своих воззрениях социалистам, твердо уверенным в полной свободе своего мышления. Он понял, что доклад его о России, как его ощущал Шубарт, и какой хотелось ее видеть

Достоевскому, был несозвучен трезвости беседистов пятидесятых годов. Он никогда больше не подымал вопроса о духовной роли России и о ее не разрешимых для Запада загадках. Ну что ж, как говорил Тютчев:

T 68

Page 105: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить: У ней особенная стать – В Россию можно только верить.

Для своих последующих выступлений Алеша выбрал фольклор: былины, духовные песни, сербский эпос и русские народные песни. О них можно было хорошо и интересно рассказывать. Он собрал много песенников старых русских народных песен, заинтересовал студентов, основал с ними хор, купил в Москве баян, ходил в Гнесинский институт и наслаждался там, присутствуя на уроках по баяну, поражаясь виртуозному исполнению на нем Баха. У него была прекрасная музыкальная память, он мог на уроках грамматики находить примеры из своего песенного запаса, чем покорил не одного студента. Со временем, когда духовные интересы Алеши получили форму религиозной направленности и он

крестился, он так сформулировал свое отношение к жизни в университете: «Стало трудно находиться в академической среде. Странно иметь два лица! Я работал в области славистики с шестидесятых годов. А когда мы основали приход, я работал в университете уже тридцать лет. До этого несколько лет учился и общался с людьми «академического» толка. Я не хочу их обидеть. Я бесконечно им обязан. Это дар судьбы, что я столько лет провел с ними. Но всегда ведь есть «но». Все это было на уровне рассудка. Может быть, поэтому так трудно мне было от веры теоретической перейти к вере живой, истинной, вере всем сердцем и душой. Знания не делают человека верующим. Так же как знание диагноза само по себе не вылечивает болезни».

Наводнение в Зеландии. Смерть Сталина

Ночь с 31 января на 1 февраля 1953 года запечатлена в Голландии страшной катастрофой – наводнением в Зеландии. Часы прилива совпали со страшным ветром, загонявшим морскую воду через все прорвавшиеся плотины и дамбы. Была ночь. Электричество и телефоны не работали. Прервалась всякая связь с миром. Буря бушевала всю ночь. Люди искали спасения на крышах невысоких домов… Погибло около двух тысяч человек… Многие спешили в Зеландию в надежде, что смогут оказать хоть какую-нибудь помощь. Поехал и Алеша. Погибли не только люди, погибла земля: затопленные луга и поля, пропитанные солью морской

воды, более 140000 гектаров плодоносной почвы, 49000 домов и крестьянских ферм были смыты водой с лица земли или совершенно разрушены. Натиск воды был так страшен, что были жертвы даже в Англии и Бельгии. Не успели мы прийти в себя от впечатлений потопа, как произошло другое. Не несчастье, скорее –

счастье. Трудно объяснить, почему, но я буквально почувствовала, что у меня перехватило дыхание, когда Алеша сказал, что умер Сталин. Помню, как я испугалась: что же теперь? Ведь он – вечный?! Мне не о чем было грустить и нечего было бояться. Но испуг был огромный. Я не могла себе представить, что колесо завертится в другую сторону. Первая мысль была, что пойдут репрессии. Что станет с ними там, в Одессе? Недели через три до меня дошло письмо мамы, вернее, ее запрос обо мне через Красный Крест.

Жива ли я? Не погибла ли в наводнении? Мы не переписывались почти шесть лет! За это время в моей жизни произошло столько перемен, о которых дома ничего не знали. Развод. Поступление в университет. Встреча с Алешей. Через Красный Крест можно было ответить весьма кратко, что жива, здорова. Ну ничего, подождут, напишу им по почте подробнее. А писать подробнее было совсем непросто. Я мучилась, не знала, как начать. Все, что писалось

до 47-го года, рассказывалось в совершенно другом ключе. Хотелось уверить маму, как все в

T 69

Page 106: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Голландии прекрасно, в каких прекрасных условиях растет Юраша, какой хороший появился у меня учитель музыки, какие голубые колокольчики проросли у меня в саду в траве и с каким удовольствием я взбираюсь на самую высокую гряду дюн, откуда видно море, и какой замечательный подарок сделали мне мои друзья, повезя на машине в Амстердам в концертный зал слушать симфонии Чайковского… И все в этом роде. Я представляла себе, как мама читает мои письма, смеется и плачет от радости, приблизив к своим близоруким глазам письмо, как она всем, без конца, во всех подробностях рассказывает о моей жизни. Как она безапелляционно заявляет, что лучше Голландии страны на свете нет… Одним словом – радость и восторг! Мама была очень нетребовательным человеком, радовалась самым незначительным проявлениям внимания, как ребенок. И ее действительно все любили. Могу себе представить, как она страдала шесть лет без известий от меня и наконец успокоилась, узнав, что я жива, в ожидании дальнейших известий. Написать ей теперь все, дать отчет о прошедших тяжелых годах, о моем одиночестве, тоске по

Одессе, о моем сложном материальном положении, а главное, о разводе, было очень трудно. Я просто не знала, как начать. Мы написали это первое после долгого перерыва письмо вдвоем с Алешей. Он еще почти не владел разговорным языком, и как раз это придало его словам ласковость и тепло. Письмо это мама хранила и перечитывала бесконечно. Он обращался к ней «на Вы», назвав ее сразу мамой. И не употреблял это слово всуе. Они встретились через пять лет так же естественно и ласково, как Алеша определил это в своем первом письме.

Женитьба. Пьер Мюнц

Мы женились в июне 53-го года. Алеша переехал ко мне в Сантпорт с тем же отцовским письменным столом и креслами. Брак оформлялся в Амстердамской ратуше. Во время бракосочетания произошла некоторая

заминка. Алеше исполнилось двадцать пять лет, мне – тридцать. В те годы еще действовал закон, по которому людям, не достигшим тридцатилетнего возраста, надо было иметь согласие родителей на брак. Отец Алеши уже десять лет как скончался, и мама подписала бумагу. У меня тоже не все было как надо. При прочтении фамилии моего папы чиновник вдруг увидел, что в ней отсутствует конечное «а» - он Стоянов, а не Стоянова, как я. Потребовалось объяснение присяжного переводчика. После ратуши поехали в церковь. Алеша не был крещен, и о венчании в православной церкви не

могло быть и речи. Но нам обоим очень хотелось получить благословение священника. И он нашелся – Эрнст Германович Бернинг, пастор антропософской Христианской Общины, о которой я уже рассказывала. К тому времени и Алеша подружился с ним, а домовая церковь переехала в новое, прекрасно оборудованное помещение у входа в амстердамский городской парк. Нам представили одну очень пожилую, но очень подвижную маленькую женщину, художницу, приехавшую из Швейцарии, из Дорнаха, с оконченной работой – более, чем двухметровой картиной, не скажу иконой, специально написанной для нового храма как заалтарное распятие, в знакомой мне уже манере, переходящих друг в друга мазков, излучающих свет цветной радужной гаммы. Это все, что у меня осталось в памяти от картины Штейнеровского понимания живописи. Больше мы ее никогда не видели. Но художница была когда-то (1906-1910) женой известного русского поэта Максимилиана Волошина, принадлежавшего к той же группе, той же плеяде поэтов начала ХХ века, что и мой отчим В.А. Пяст. Маргарита Волошина{120} (она продолжала носить фамилию мужа), как истинная антропософка, уехала в Швейцарию, стала активным членом антропософского общества и с большой группой русских последователей Штейнера помогала ему создавать в Дорнахе знаменитый Готианум. Она подарила нам тогда книгу своих воспоминаний «Die Grüne Schlange»*216*.

*216* Зеленая змея (нем.)

T 70

Page 107: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Присутствовал на этой непривычной для православного духа (и уха) службе Пьер Мюнтц{121} со своей женой-американкой Марго{122}. Я подружилась с ними за год до моей встречи с Алешей. Он был одессит, сын обрусевшего голландца, вице-консула Нидерландов. Мать же, с девичьей фамилией Павани, была итальянка. И вот этот мальчик Пьер, Петя, жил себе на Греческой улице, 12 и ходил в гимназию за угол, на Пушкинскую, где теперь расположен Музей Западного и Восточного Искусства. Каждый раз, когда я бываю там, я живо себе представляю, как одесский мальчик Петя, у которого в жилах почти не было русской крови, поднимался утром в свой класс по чудесной, сказочной лестнице этого замечательного дома. Родители его и сестра умерли после революции, а молодой Пьер, ровесник века, отправился

вместе с братом искать счастья в далекую Голландию, к родственникам. Им удалось не без приключений, нормальных для тех лет, добраться до родины своих предков. Братья отправились к дяде «с визитом», но не были приняты. Горничная, открывшая дверь, сказала, что их не ждали – они пришли не вовремя. А Пьер так готовился к этой встрече, начищая до блеска свои единственные сапоги! Но с помощью этого же самого дяди мальчики окончили, как это и положено одесситам,

мореходку. Карьера брата Пьера оборвалась, не успев начаться: он умер нелепой смертью, поскользнувшись на банановой кожуре, брошенной кем-то на палубе. Падение было фатальным. Пьер пересек все океаны, дослужился до ранга капитана дальнего плавания и нашел себе в

Америке жену, которую предупредил, что писать теплые письма жене можно только по-русски. Она выучила язык хорошо, хотя разговаривали они дома по-английски. Пьер умер в конце шестидесятых годов, а Марго сейчас 88 лет, и мы с ней до сих пор дружим. Я пишу об этом замечательном человеке так подробно не только потому, что он был в моем

понимании настоящим одесситом и мы провели с ним немало часов, с радостью вспоминая Одессу с ее морем, улицами, дачами, с ее поэтами и писателями, но потому, что этот чудесный человек, добрый, снисходительный, красивый, был на редкость русским, своим, и в течение многих лет духовно и душевно заменял мне мою Одессу.

Завтракать мы поехали к Алешиной маме с несколькими родственниками и свидетелями. Свекровь не предупредила нас, что приглашен фотограф. Когда тот появился, все сидели за столом, и дверь пошел открывать Алеша. Фотограф попросил позвать жениха. Это слово мы как-то не употребляли. Бедный рассеянный Алеша не сообразил, что нужен фотографу именно он, и направился было этого странного жениха искать. Подобные казусы с ним случались нередко. И когда он в последние месяцы жизни стал чаще забывать имена и события, я в утешение ему (и себе) напоминала этот случай пятидесятилетней давности.

В Сантпорт съехались наши друзья-слависты и родичи. Сестра Алеши свободно играла на слух на аккордеоне, так что мы много пели и танцевали. Об этом дне остались такие милые, такие хорошие воспоминания. Наш праздник положил начало непрестанным вечеринкам с русскими песнями и танцами. Я работала в Амстердаме, Алеша целыми днями занимался дома. Поезд в Амстердам шел двадцать

минут. До станции было две минуты ходьбы. Дом стоял особняком, окруженный садом. Улица наша называлась Дёйнвег – «дорога в дюны». Мы часто ездили на велосипедах через дюны на море. Все было прекрасно. Но мне очень хотелось в Амстердам, который тогда еще не был забит автомобилями. Там не было, как в коммунальных квартирах Одессы, социального контроля соседей, который мне всегда был не по душе. К тому же мне явно не подходило голландское расписание жизни, и я радовалась, что в Амстердаме не буду никого интересовать. Нам удалось очень удачно обменять квартиру на Амстердам. Наш дом стоит в самом его центре, на

канале, напротив главного здания университета, где проходили все наши лекции. Я все еще живу там. T 71

Page 108: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Вид из окна

Если бы существовали волшебники – а они непременно должны быть, - и предложили мне возможность очутиться на несколько минут на самом близком мне и дорогом месте, то я бы моментально сказала – «на скалистом берегу Черного моря, где-нибудь на Фонтанах в ожидании восхода солнца!» Только не на теперешних искусственно намытых песком пляжах, уставленных рядами топчанов. Что может быть прекраснее медленно поднимающегося из-за моря алого солнца, еще не

обремененного яркими лучами и медленно прокладывающего розовую дорожку на почти неподвижной белесой воде! Что может быть прозрачнее, что может быть чище чувства, наполняющего тогда вас две-три минуты такой тишиной, которая исключает все! Есть только солнце, море и вы. И ничего больше. Ничего больше и не надо… В Голландии – не то. И это трудно объяснить людям, привыкшим наблюдать, как громадное

багровое и усталое солнце постепенно опускается в море. В теплые летние вечера многие спешат на море или в дюны, чтобы услышать, так думают дети, как оно шипит, погружаясь в воду, - этот раскаленный шар. Очень красиво. Но это совсем-совсем другое… В доме на канале, где я живу уже пятьдесят лет, я не вижу восхода солнца. Наши окна выходят на

запад, и солнце заглядывает в комнаты после двух. Но поднявшись утром над домами, оно заливает на противоположной стороне канала два протянувшиеся на целый квартал здания, таким добрым розовым светом, что стараешься не пропустить момент. Нет, я знаю, это не восход солнца на море, но это все же восхождение…

В одном из зданий теперь находится отделение университета. Построено оно в середине XVIII века для нужд Ост-Индской компании, которой подчинялась вся торговля с восточными колониями Голландии. Ее основали в самом начале XVII века. Во многих портах мира существовали отделения этой компании, зарабатывающие баснословные капиталы. На это здание, возведенное из красного и желтого кирпича, с его узорчатыми карнизами, башенками на черной шиферной крыше, со своей протяженностью и гармоническими пропорциями выстроившихся в три этажа окон, приятно смотреть. Но не больше. А вот соседнее здание, построенное в MDCCXCIII (1793) году в неоклассическом вкусе, с шестью

белыми ионическими пилястрами, поддерживающими треугольный фронтон с двускатной крышей и белой лепной группой в центре, изображающей женскую фигуру, указывающую в небо пальцем, у ног которой по обеим сторонам сидит по ангелёнку – это здание сразу привлекает внимание. У одного на коленях раскрытая Библия, другой боком прислонился к скрижалям. Я с ними знакома пятьдесят лет. Стол стоит у окна. Каждое утро я пью за ним чай и вижу их всех. Сегодня я специально смотрела на них в бинокль, чтобы не ошибиться насчет даты, книги и скрижалей. Толком я почти ничего не могу рассказать об этих существах, что они там делают, и кто эта женщина, указывающая на небо. Правосудие, вероятно. Первоначально, думаю, это была валлонская церковь, которую построили бежавшие из Франции гугеноты, принятые веротерпимой Голландией, но, скорее всего, это строгая голландская протестантская церковь. После войны она долгие годы пустовала, потом там был какой-то склад, а лет десять назад туда

переехал «прогрессивный» театр. Мы обрадовались. Но, увы, за столько лет его существования ни разу там не побывали. На окнах нижнего этажа, так метров на десять в длину, протянули плакат, где громадными буквами было начертано английское нецензурное проклятие. Наши окна вровень второму этажу театра, и в первые дни я как-то не замечала этот плакат, но вскоре обратила внимание, что многие туристы с фотоаппаратами останавливаются и фотографируют текст. Тогда до меня дошло содержание его слов. Недели две я делала вид, что ничего не случилось. И, наконец, пошла туда

T 72

Page 109: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

выразить протест. Касса была открыта, и я обратилась к молодому человеку за окошечком, пожаловалась, что меня заставляют читать всякую гадость или задергивать занавески окон, чтобы, мол, взгляд не натолкнулся на непотребный текст. Молодой человек был в одно и то же время смущен и озадачен. Он, видно было, хотел

удовлетворить мою просьбу и снять плакат, и было ясно, что ему стало стыдно. Оказалось, что непотребный английский текст был названием пьесы известного современного немецкого драматурга… Вот до чего может довести пресловутая голландская терпимость! А как же элементарные нормы поведения? Пришлось мне еще некоторое время потерпеть…

Кто бы вы ни были, мой благодушно настроенный читатель, прошу вас, не кривя душой, прощения, что я опять сбилась с пути, следуя своим неуправляемым ассоциациям. Ведь говорила я совсем о другом. Мне хотелось вам дать наглядное представление о том, как я стараюсь возместить существующие лишь в моем воображении прибрежные одесские скалы, освещенные тихой лаской восхода солнца. Обычно в зимнее время, когда уже увеличиваются дни, но солнце не спешит появляться, часов так

в восемь утра еще царят предрассветные сумерки, на канале все тихо, почти нет прохожих, нет автомобилей. И вдруг в стремительном полете появляется первая чайка, за ней другая, третья. Они неутомимо носятся взад и вперед по каналу. Я не знаю, откуда они прилетают, но знаю, что сейчас появится свет. Солнце где-то уже взошло, в небе загорелись облака. Еще минута, и белый фронтон с ангелочками и женщиной становится совсем алым. И отражение этого света наполняет нашу комнату. Я смотрю на залитую светом фигуру и тогда понимаю по-своему ее жест: она приглашает рукой подняться вверх, подумать о том необозримом богатстве, которое нам ниспослано. И не слишком принимать к сердцу то, что творится внизу, на окнах первого этажа…

Путешествие Алеши

О нашем с Алешей путешествии к южному, Адриатическому, морю я уже рассказывала. А на следующее лето, в 54-м году, мы снова были на Средиземном море, но порознь. В этот раз на Тиренском, в Италии. Его так больше никто не называет… Зима прошла в занятиях и работе. Я получила диплом и имела право преподавать в среднем

учебном заведении, но еще не сдала докторського экзамена. Однако профессор Беккер не только рекомендовал меня в Народный университет, где как раз ввели преподавание русского языка, но и взял на свою кафедру на должность «студента-ассистента». У меня была группа студентов – не славистов, а с других факультетов, - их я знакомила с русской грамматикой. Моя работа в ИСИ перекочевала к Алеше. К весне ему через студенческую корпорацию представился случай заработать довольно крупную

сумму денег. Он был одним из трех студентов-счастливцев, которые должны были показать Францию, Италию, Германию, Бельгию и Голландию маленькой группе американских туристов, т.е. быть сразу шофером, гидом и переводчиком. Путешествие было рассчитано на шесть недель. Тур начинался и кончался в Париже.

Предполагалось, что студенты знакомы с местами, которые должны были показывать американцам. Алеша бывал лишь в Париже и на юге Франции. Теперь, в предвкушении путешествия, он купил себе несколько подробных путеводителей и в дороге каждую ночь готовился к ожидающим его завтра достопримечательностям. Американцы же, в целом, люди немолодые, были уверены, что имеют дело с опытным гидом. Алеша прекрасно, уверенно водил машину и отлично говорил по-английски. А все, что ему предстояло увидеть с американцами, было так интересно и невероятно, что он изучал свои путеводители с удовольствием и часто посылал мне описания увиденного. Последней страной тура

T 73

Page 110: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

была Голландия. Он расслабился и тем дал повод своим туристам засомневаться в своих знаниях европейской культуры. Измученные впечатлениями американцы устали т затосковали по семейному уюту. Они уговорили

Алешу показать им свой дом. У меня никакого пресловутого голландского уюта не существовало. Но у нас было пианино, и гости уговорили меня сесть за инструмент и «показать свое умение и проворье». В те годы я еще не окончательно бросила музыку и занималась ею довольно регулярно. Я сыграла им несколько вальсов Шопена. К счастью, они не просили, как один знакомый голландец, сыграть вальс «Фальшивые брильянты», т.е. «Valse brillante»! Американцы были вполне довольны и благодарны… Обратно в Амстердам из Сантпорта Алеша повез их по дамбе, где недалеко от Харлема стоит

небольшая бронзовая скульптура. По легенде, известной всему миру, а тем более в Америке, мальчик лет тринадцать, проходивший здесь в сумерки, заметил, что из дамбы сочится вода, и заткнул дырку пальцем. Помощи он дозваться не мог и, окоченевший, просидел всю ночь, не вынимая палец из дырки, чем и спас от затопления древний город Харлем. Чего бы, кажется, проще, но Алеша этой сказки не знал, только «слышал звон», и начал сочинять что-то несуразное, что дало американцам повод сомневаться в его знаниях и не дало им возможности почувствовать себя не совсем чужими в Европе. Самой южной точкой путешествия был остров Капри. До этого они уже повидали Милан,

Венецию, Флоренцию, Сиену, Пизу, Рим, Неаполь, Помпею… Бедные, неискушенные в истории, архитектуре и религии простые люди, как тяжело им было, наверно, воспринимать и разбираться в богатстве, накопленном веками! Американцы все время фотографировали, думая разобраться во всем, вернувшись, домой. Они больше не в состоянии были воспринимать ничего и взмолились, чтобы Алеша оставил их в покое и не таскал по всем этим «проклятым Божиим церквам» («We are sick of these Goddamned churches»)*226*.

*226*Нас тошнит от этих проклятых церквей (англ.)

На Капри они, слава Богу, расслабились, поплавали, попили свою кока-колу на пьяцце в кафе (эспрессо вредно для сердца). Их завозили на лодке в Лазурный грот. Они вскарабкались на одну из скал Фаральони, что не так просто, чтобы удостовериться, что взаправду существуют голубые ящерицы. В жару пешком поднимались на самое высокое плато острова, отвесно обрывающееся к морю, откуда сбрасывали провинившихся рабов. Там глубина моря соответствует высоте Монте Тиберио. Как-то в Московском университете мы слушали рассказ космонавта Титова о том, что он видел на

земле из космоса. Он, улыбаясь, уверял, что Черное море (как поется в известной песне) действительно «самое синее в мире». Но он не был на Монте Тиберио, и мне неловко было его оспаривать. Ведь и я не залетала в космос… Хотя, кто знает, может быть, впечатление от красок, откладывающихся на сетчатке человеческого

глаза, в какой-то степени зависит от целого ряда привходящих впечатлений. Я поднималась на Монте Тиберио с друзьями-итальянцами, с раннего детства знающими и любящими Капри. Мы шли по узенькой, выложенной старинными кирпичиками дорожке. Она была с обеих сторон обрамлена густыми виноградными лозами, между которыми отовсюду глядели на нас белые и красные грозди винограда, известного под многоговорящим названием «слезы Тиберия», героя, царя, нашедшего уединение на Капри в начале нашей эры, вконец замученного интригами и ссорами Римского сената. Забавно было бы услышать, как воспринимали все это наши знаменитые соотечественники,

избравшие себе местом изгнания такой божественный остров. Хотя, обремененные заботами о спасении человечества и осуществлении мировой революции, они, быть может, и не восходили на Монте Тиберио?.. А стоило бы…

T 74

Page 111: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Благополучно вернувшись из Парижа, где Алеша сдал в добром здравии своих американцев, а главное, верно служившую ему машину, он сделал мне сюрприз. Оказывается, на Капри он отыскал своего родственника, мужа его уже покойной тети, прекрасной скульпторши, и тот, вместе со своей новой женой, тоже скульпторшей, на этот раз не голландкой, а чешкой, пригласил меня погостить у них на Капри. Это приглашение было как нельзя кстати. Мы только-только переехали в Амстердам, Алеша на весь август уезжал по стипендии на курсы сербского языка в Белград. Юрочка – в детский антропософский дом отдыха. А я должна была бы, скрепя сердце, наводить уют в нашей новой Амстердамской квартире. Особенно наводить уют было нам не на что. Ну, ожидала бы их возвращения и, как говорят в Одессе, «душилась бы в городе».

Италия. Капри

Итак, в августе я купила билет до Сорренто (на сидячее место) с пересадками в Риме и Неаполе. От Амстердама до Рима – 30 часов, 2 часа до Неаполя и еще 2 часа до Сорренто. Тут я должна признаться, что, обожая море, я думала, что не выношу качки. (Был печальный опыт, на катере, где-то между Хаджибейским парком и Холодной балкой). Теперь, наученная опытом и хорошо изучив карту Италии, я увидела, что от Сорренто до Капри водное пространство куда короче, чем от Неаполя до острова. Денег у меня было очень мало, поэтому я запаслась бутербродами. Сидела себя, уплетала их всухомятку и старалась выучить несколько итальянских фраз по разговорнику. Я благополучно просидела всю дорогу до Рима, благополучно пересела в Неаполитанский поезд, забыв, что «все итальянцы – воры», как меня предупреждали в Голландии. В Неаполе на вокзале я вспомнила об этом и стала боязливо оглядываться по сторонам. Какой-то молодой человек, отнюдь не похожий на вора, предложил помочь мне с чемоданом. Он тоже ехал в Сорренто. А главное, говорил по-немецки. Он жил в Сорренто, но учился на медицинском факультете в Неаполе. В вагоне начался разговор обо мне, но как раз подошел кондуктор. Я спросила его о расписании катеров на Капри. Тут все пассажиры, оказавшиеся в этом отношении похожими на одесситов, сразу затараторили и стали от души смеяться над моим маршрутом. Оказалось, что я выбрала самое неподходящее, что могла сделать, предпочтя большому удобному пароходу из Неаполя катер, на котором всегда качает!.. Мне заранее уже стало плохо. Несмотря на молодость (мне было только 32 года), я уже успела здорово устать и проголодаться. Студент-медик усадил меня на катер, угостил мороженым и попрощался. Катер был небольшой. Я села на палубе у кормы. На воздухе! И тут началось. На корме было

много пассажиров. Рядом со мной оказался англичанин в белом костюме (джинсов тогда не носили). Несколько минут я сидела спокойно и смотрела в воду за бортом. Несколько минут… Был прекрасный вид на высоко поднимающийся из воды Капри, а справа чуть в дымке был виден Неаполь, за ним Везувий. Было часа два пополудни. Дул ветер, и Неаполитанский залив был весь в барашках. Случилось то, чего я так боялась. И даже не от качки, а от переутомления – мне стало плохо. Капри перестал существовать. Я «ехала в Ригу»… Я видела только воду и белую спину англичанина. И вот, что значит джентльмен! – он сидел

спокойно, не волнуясь. А я, страдая от своего недомогания, переживала за его белый костюм. К счастью, какой-то молодой немец – тоже джентльмен! – сжалился над англичанином и пересадил его от меня подальше… Выглядела я, могу себе представить, ужасно. Хотелось только выпить горячего чаю и заснуть. Но

предстояло знакомство с новыми «родственниками» и с самим Капри. Если не ошибаюсь, остров три километра в ширину и километров семь в длину. Но из-за своей «гористости» он совсем не производит впечатления маленького. Из гавани почти отвесный фуникулер поднимает вас наверх, сквозь заросли олеандров самых невероятных расцветок. Вы попадаете сразу на пьяццу маленького города Капри, лежащего на высоте 150 метров. В этом городке бьется сердце острова с его

T 75

Page 112: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

многочисленными отелями, магазинами и, конечно, кафе, где по вечерам выступают солисты. Сама пьяцца небольшая и вся уставлена столиками. У катера меня встретил неаполитанец Марио Котро (Mario Cottrau){123}. Это и был наш

родственник. В тот год ему исполнилось шестьдесят семь лет. Когда-то он окончил юридический факультет, и поэтому к нему обращаются «signor avvocato», хотя адвокатурой он никогда не занимался. В молодости он был очень красив, я знаю это по его многочисленным бронзовым скульптурным портретам, выполненным его женой-голландкой. Он прекрасно играл на лютне и гитаре, великолепно пел старинные итальянские песни. У него была чудесная вилла, в которой типично каприйская архитектура (кубовидные дома белого цвета с выпуклой круглой крышей) соединялась с ажурными беседками, как бы прилепленными к тяжелым белоснежным стенам дома и увитыми цветущими, неведомыми мне растениями. Я слышала еще в Голландии много занимательных рассказов о нем, и прочла даже роман

голландского писателя Фабрициуса{124}, написанный по рассказу Марио об одной из его многочисленных авантюр. Книга называется «В Неаполе львы погибают от голода». Так вот, Марио никогда не зарабатывал денег. Вероятно, сначала у него было наследство, потом была умница-жена. Потом появлялись какие-то «дела», как, например, его знаменитые львы. В Неаполе разорился известный укротитель львов, у него не остались ни копейки, чтобы кормить своих бедных хищников (а их было шестьдесят). Марио стал ездить с ними по всем французским и итальянским городам Средиземноморского побережья. Он выставлял львов на площадях и занимательно рассказывал о них всякие были и небылицы, сопровождая рассказы пением. Он собрал у сердобольной публики достаточно средств, чтобы дать возможность укротителю опять показывать своих любимых львов в цирке. Книга очень занятная. Марио имел титул барона и славу коммуниста: он любил простой бедный люд и умел обращаться с

ним на его уровне, не теряя своего баронского достоинства. Кроме красоты, он был наделен большим обаянием. Марио был неравнодушен к женскому полу всех слоев общества, что женщины очень ценили. Жена-голландка, будучи намного старше Марио, смотрела на любовные похождения мужа сквозь пальцы и занималась своей скульптурой. Он мне рассказал, когда мы, гуляя, проходили мимо виллы известного итальянского писателя Малапарте{125}, построенной вдали от берега, на воде, что провел там неделю затворником вместе с женой не менее известного писателя-летчика Антуана де Сент-Экзюпери, автора «Маленького принца». Разговаривала я с ним на более чем примитивном языке. По-итальянски я в то время еще не

изъяснялась. Марио прибегал главным образом к французскому, который я кое как понимала, но совсем на нем не говорила. Он же ни слова не знал по-немецки. Но у него в запасе было несколько выражений по-голландски. И, что меня удивило, - по-русски. Во время оккупации Марио провел несколько недель в доме итальянского консула в Одессе. Я видела фотографию, где он в военной форме позирует на мотоциклете на нашем Приморском бульваре! О Марио Котро можно было бы написать не одну книгу. Ограничусь последним. Всем нам, т.е.

всему миру, наверно, известна неаполитанская песня «Санта Лючия». Так вот музыку и слова ее написал дедушка Марио! Мне было почему-то очень приятно узнать об этом.

Ло Гатто. Пастернак, Ахматова. Ремизов. Пяст

Я провела три прекрасных недели на Капри. Там было так солнечно, так тепло, и в прямом и в переносном смысле, что я навсегда полюбила Италию, трогательное радушие итальянцев, особенно в местечках, где нет туристов. На Капри Марио познакомил меня со своим другом детства, тоже неаполитанцем, Гектором Доминиковичем Ло Гатто, его русской женой и дочерью.

T 76

Page 113: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Ло Гатто был тогда профессором русской литературы в Риме. Он очень много переводил, очень много писал о Пушкине, сделал блестящий перевод «Евгения Онегина». Вячеслав Иванов (поэт и знаток итальянской поэзии во всем ее огромном объеме) во вступлении к первому изданию в 1936 году называет этот перевод чудом, настолько переводчик сумел передать, дать почувствовать, тоническую заряженность русской поэзии в совершенно неадекватной ей силлабической системе, присущей итальянскому языку. Ло Гатто написал подробную историю русской литературы, выдержавшую много изданий;

отдельную книгу о литературе ХХ века; книги о русской драме, русской поэзии, русской прозе, о русских художниках, о Петербурге… Он был настоящим популяризатором русской культуры в Италии. Ло Гатто провел в конце двадцатых годов почти два года в Москве, был в дружбе со многими людьми искусства в России, безостановочно переводил и писал. И регулярно присылал мне свои новые книги. Так собралась целая полка его книг, около двух метров! К сожалению, они мне мало доступны, но стоят на почетном месте… Я вспоминаю, как за год до появления в итальянском издательстве «Доктора Живаго», а может

быть года за два, Ло Гатто посетил Пастернака, с которым был знаком уже в свой первый приезд. Он летел в Рим через Амстердам и привез стихотворения, которые потом вошли в роман в виде приложения. В университете устроили собрание «Беседы», где я прочла эти стихи Пастернака. О романе не было и речи, и имя Живаго не упоминалось. Наши слависты просто слушали новые стихи поэта. Для тех, кто знал Пастернака по его ранним сборникам, стихи эти звучали очень необычно. Некоторые пожалели вслух о том, что Пастернак выдохся, изменил самому себе, стал традиционным и т.д. Были разочарованы…

В августе 64-го года по рекомендации Ло Гатто я посетила Ахматову. Конечно, она была знакома с Пястом, не раз выступала с ним в Петербурге на вечерах поэзии. Я провела у Анны Андреевны два часа. На Западе только что был напечатан «Реквием». Она показала мне книгу и сказала, что несколько слов на первой странице – самая важная для нее строчка. Слова эти были: «Книга напечатана без ведома и согласия автора». И прочла всю поэму!

С Ло Гатто я много-много лет была в дружеской переписке. Мы неоднократно виделись с ним и в Италии, и в Голландии, и в Париже, где он познакомил меня с Ремизовым{126} и Зайцевым{127}. Мы навестили Ремизова на улице Буало. В последний год жизни Ремизов почти совершенно ослеп, за ним ухаживали, но он продолжал еще жить один. Ремизова я тогда знала по одной единственной книге – «Взвихренная Русь», - фрагментарным

воспоминаниям о революционных годах России. К книгам Ремизова я должна была привыкнуть: к его языку, совсем необычному для моего поколения, к его историческим намекам и его сказу, к его особенному ритму прозы. Когда я вошла в его полутемную комнату, меня поразили потолок и стены, сплошь оклеенные

маленькими кусочками серебряной и золотой бумаги, в которую заворачивают шоколадные конфеты. Через всю комнату довольно низко была натянута веревка. А на ней, как ожерелье, были нанизаны самые невероятные вещи: какие-то маленькие игрушечные зверушки, скелет рыбы, мягкая заячья лапка, сухие цветы, еловые веточки – всякое… На вопрос, откуда все это, Александр Михайлович ответил: «Не знаю, они всегда при мне были. Появляются». Разговор шел о Владимире Алексеевиче Пясте. Ремезов был крестным отцом одного из сыновей

Пяста. Другим крестным был Блок. А.М. подарил мне книгу «Подстриженными глазами», сделав на ней надпись. Буковки налезали

одна на другую, потому что писались на ощупь:

Татьяне Филипповне Стояновой Воогд.

T 77

Page 114: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

На память от колыбели до тюрьмы (1877-1897). 10/ІІ – 1956 г. Париж. А. Ремезов.

Несколько раз Ремизов пытался уговорить меня написать хоть немного о Пясте. Я отнекивалась. Но в конце концов написала страничку, чтобы убедить А.М., что писать о Пясте – не для меня. Но он расхвалил написанное, напомнив слова Пяста, взятые из его писем ко мне, полученных в годы 1938-40. Я привезла их с собой в Париж показать Ремизову. Пяст пишет: «В конце письма Вы два раза написали – «полазить» и «лазили». И хотя последнее слово тоже значится в реестре ныне употребляемых глаголов, но эта форма настолько уродливая и неправильная, что лучше ее избегать. А вот по существу письма, - пишет он дальше, - я очень Вами доволен. Я рад, что Вы умеете различать и чувствовать разные оттенки времени года и определять их небанально и правильно». Надеюсь, вы поймете, как мне сейчас приятно вспомнить это. Однако, придется уже не в первый

раз прибегнуть к благосклонности искушенного в изящной словесности читателя и попросить простить мои нескончаемые отступления. По целому ряду причин я не написала обещанный Александру Михайловичу очерк о Пясте. Уже

нет больше времени исполнить это обещание. Но хочется указать (тем, кого Пяст мог бы заинтересовать) на щедро, с любовью прокомментированную профессором Тименчиком пястовскую книгу «Встречи». Она вышла в Москве в 1997 году в серии «Россия в мемуарах». И последнее. За несколько дней до смерти Пяста, когда я уже собиралась приехать проститься с

ним в Москву, я получила от него письмо. С любовью и благодарностью привожу заключительные строчки этого послания. «…Очень тяжело достать денег на Ваш приезд, но я не могу иметь ничего против него. Очень тяжело Вам будет меня видеть и мне помогать. И часто Вы не будете в силах решительно ничем помочь. Но видеть Вас, находясь в таком состоянии, видеть Вас, такого славного человека, которого я так люблю за внимательность, за способности, за общие у нас свойства – не только для меня счастье, но, я думаю, что и Вам не будет нехорошо. Любящий Вас, В.П.».

Когда поезд вошел под купол Киевского вокзала, я увидела маму и поняла – опоздала!.. Это было 19 ноября 1940 года. Мы похоронили Владимира Алексеевича на Новодевичьем.

Италия. Альбенга. Casa russa

Задолго до наших регулярных поездок в Россию, а точнее, в Одессу, мы получили возможность проводить с детьми летние каникулы в Италии. Мама Алеши с ее вторым мужем навсегда распрощались с Голландией и обосновались в прелестном месте на Итальянской Ривьере, где, кроме нескольких сот человек коренного населения окружных деревушек, почти не было ни туристов, ни дачников. Не совсем на море, но недалеко от него, в двенадцати километрах от старинного города Альбенги, в том месте, где две маленькие горные речушки, Чента и Нева, сливаясь, образуют среди Приморских Альп довольно широкую дельту. Горы расступились километров на тридцать и дали возможность населению засадить плодородную землю фруктовыми деревьями, виноградниками и разбить огороды, с которых снимают по два урожая за лето. Это Лигурия. Горные склоны ее покрыты почти до береговой линии оливковыми деревьями, олеандрами и виноградниками. В начале лета все склоны гор с их террасами заполнены цветущим и сладко пахнущим дроком, желтым-желтым. А каждый шаг по траве радует вас пряным запахом тимьяна. Если виза в Россию не приходила вовремя, летние каникулы мы проводили в Италии. Первые годы

брали с собой большую палатку и ставили ее на одной из ближайших к дому Алешиной мамы полянке. Мама снабжала нас столом, стульями, газовой плиткой и пр. Все это мы расставляли под оливковыми деревьями. Так наслаждались мы несколько лет. С утра ездили на машине на море.

T 78

Page 115: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Песчаных пляжей не было, только узкие береговые полосы больших и маленьких камней. Вдоль берега от Марселя до Генуи проходит железнодорожное полотно. Это первая одноколейка в Европе. На станциях составы ждут встречного поезда и, пропустив его, следуют дальше. Они ходят вдоль берега каждые четверть часа. Пассажиры стоят у открытых окон и с завистью смотрят на купающихся. Они обмениваются с ними приветствиями. Иногда и машинист присоединяется к ним короткими гудками. Мне обязательно надо повсюду находить сходство или несходство с Одессой. Вот, например, эти

крики и зовы итальянских мамаш: «Vieni qui, Barbara, vieni qui! Andiamo a casa!»*236* А дети выкидывают у берега всякие фокусы, без конца требуя к себе внимания, и орут: «Aiuto!» - спасите! Радостно, весело и смешно… Ну, прямо, как в Одессе!

*236* Иди сюда, Барбара! Идем домой! (итал.)

Место, где мы купались, называется Scolio – «скала». В пляжном кафе, с тем же названием, можно купить мороженное, булочку или вкуснейшее капучино, кофе со взбитым молоком. От качества кофе зависит вся репутация пляжика, зажатого между камнями. Приходить надо пораньше, иначе все места будут заняты, и вам придется карабкаться на камни под самое железнодорожное полотно. То же самое бывает во время прибоя – узкую полоску гальки заливают волны. Тогда заходят в море только самые смелые. А таких среди итальянцев мало. Помня детство, когда звали с пляжа домой, а уходить просто не хотелось, я с течением времени

переняла все указания дяди Кади: на пляже быть только с утра и не больше двух часов, а в воде сидеть только два раза по пятнадцать минут. Для детей это невыносимо. Но ничего не поделаешь – больше двух часов мы на море не остаемся. С пляжа мы едем в Альбенгу, делаем необходимые к обеду покупки, часто наслаждаемся еще

часок в нашем кафе на «Via dei marteri» - улице Мучеников. К часу дня город пустеет, лавки закрываются до четырех – в Италии сиеста. Едем усталые, но довольные, домой в горы, на свои полянки. В первые годы в доме у мамы не было воды, привозили они ее раза два в неделю в баках. И нам доставалось ведра два на чай и суп… После купания мы проезжали маленький, пробивающийся сквозь скалу ручеек с пресной водой. В нем поласкали наши соленые от морской воды купальники, умывались и набирали себе на всякие нужды ведро воды и везли его к палатке. Были, конечно, неудобства с уборной. Но мы не унывали: повсюду росли кусты и деревья. Каждый облюбовал себе отдельное местечко… Мне очень хотелось построить маленький домик, чтобы «прикрепиться» к этой доброй,

гостеприимной земле. Но у Алеши сердце не лежало к Италии, хотя он мог наслаждаться и ее природой, и морем, и архитектурой. Но ему, если можно так сказать, не хватало духа, он мечтал о Греции, первоисточнике красоты, откуда все ее до сих пор черпают, того не ведая. Я невольно вспомнила лекции профессора Варнеке по древнегреческой трагедии, которые мы слушали зимой 41-го года в университете. И при всех недостатках знаний интуитивно чувствовала, что Алеша прав. Но она, эта Греция, была далеко за морем, а Италия – вот она! Ее можно было обнять, ходить босиком по душистой траве, покупать громадные «фонтанские» помидоры, поражаться мигающим в темноте июльских ночей летучим светлячком. Всего не перечтешь!.. А до Греции было далеко!

Все устроилось само собой. Алешиной маме очень хотелось заполучить нас к себе. Она откуда-то узнала, что та чудесная полянка, на которой мы уже не раз устраивали пикники, продается. Полянка очень мне нравилась. Оттуда была видна деревня с колокольней, отбивающей время каждые полчаса дважды. Мы слышали этот звон днем и ночью. Он напоминал, что мы здесь не на необитаемом острове. Это отдаленное соседство было очень приятно.

T 79

Page 116: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Так вот, полянку мы купили. Правда, без ведома Алеши, уехавшего раньше нас домой в Амстердам. Эта зеленая, возвышающаяся над другими террасами полянка в 66-м году стоила всего 1800 гульденов, приблизительно полмиллиона старых итальянских лир – сейчас невозможно такое себе представить. Нужно было ковать железо, пока горячо. Я договорилась с итальянцем-подрядчиком, и он нам к следующему лету построил маленький дом: одну большую комнату (она же и кухня), ванную, без ванны, но с душем, который мы очень быстро перестали употреблять – застаивается вода, - и все предпочитают мыться и обливаться за домом, и маленькую комнату для Алены. И, понятно, - с террасой. За все это он попросил, опять-таки, всего 12000 – три итальянских миллиона. Таких денег мы тогда не имели и выплачивали их три года. Никто теперь, через тридцать с лишним лет, представить себе не может такую ничтожную сумму,

как и я все не в состоянии понять, что обладаю кусочком Италии! Надеюсь, мой читатель простит, что вхожу в такие детали. Оправдываю себя тем, что мне так не

хватало «места под солнцем» и так недосягаемо казалось то, что пришло ко мне прямо в руки. Мне хочется излить свою благодарность и свекрови за то, что поддержала меня с покупкой земли и постройкой дома, и всех моих многочисленных друзей, которые разделяли со мной, в тесноте да не в обиде, в течение многих лет удовольствие наслаждаться этим благословенным кусочком итальянской земли в домике, окрещенном местными жителями «Casa Russa».*238*

*238* Русский дом (итал.)

Прощание с университетом

Мне кажется, это было уже так давно, когда приблизился последний год моего преподавания в университете. Я любила работу, любила студентов во всей их непохожести друг на друга. За тридцать пять лет преподавания я ни разу не входила в аудиторию спокойно, уверенно. Мне нужны были пять минут, чтобы избавиться от какой-то скованности, неестественности. Я всегда готовилась к лекциям, но всегда сознавала, как мало я знаю. Впоследствии я не раз слышала от студентов, что они первое время меня боялись. Я понимаю, это происходило от невольной строгости и официальности начала лекции, а также потому, что мне не приходило в голову предложить студентам называть меня просто по имени, как это в те годы стало входить в моду. Да, это была настоящая радость столько лет подряд заниматься тем, что любишь, что с детства

лелеялось и стало родным. Да еще получать за это деньги! Я начала преподавать, когда студентам еще давалось время не только на практическое изучение языка, не только на поверхностное знакомство с некоторыми писателями и поэтами, а была возможность много им рассказывать, вместе читать и разбирать поэзию не только в ее внешних формах, но и во внутренних связях текста с мировоззрением и жизнью авторов, с исторической ситуацией, с иностранными связями. То же происходило и на лекциях Алеши по грамматике. У него всегда находился повод связать

свои уроки по языку с жизнью и историей близкой ему по духу Россией. Когда мы с Алешей покидали университет (это было в 1987 году), на факультете нам устроили

необыкновенное прощание – праздник, продолжавшийся с утра до поздней ночи. Дата была знаменательная – 14 декабря, поэтому в нашу честь в одном из самых представительных залов университета был прочитан доклад о декабристах. Потом нас чествовали на нашем родном славянском отделении, произносились речи, а мы благодарили. Вечером в Малом театре комедии был большой концерт, который вел… Пушкин. Студент-

голландец с арабским именем Антар Эль-Мекки, очень похожий на Пушкина, говорящий по-русски без акцента, был совершенно естественен в этой роли. Всеобщий восторг вызвали его слова, обращенные ко мне: «Ужель та самая Татьяна, которой я наедине…» Наши студенты, выпускники, коллеги (также из других университетов) читали стихи, пели, разыгрывали сценки. А потом были T 80

Page 117: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

пьесы «Каменный гость» и «Балаганчик», поставленные талантливым русским режиссером. Костюмы и декорации делали сами. Театр был полон. Наши московские гости были удивлены, что весь вечер шел на русском языке и все было так интересно. В заключение я села за рояль и спела поименно благодарность всем коллегам. Была одна

неприятная деталь: за неделю до праздника я сломала ногу! Поэтому разгуливала по сцене в одной туфле. Другая нога была в гипсе. После спектакля веселье продолжалось. Нас повезли в зал, где играл ансамбль «Балатон» и были

танцы. Мы, к сожалению, не танцевали, но наслаждались за столиками вином и закусками и были рады всему, что в этот день происходило вокруг нас. Мы были счастливы… Ночью, дома, еще долго читали преподнесенные нам поздравления. Одно из них (анонимное) особенно поразило и обрадовало.

14 декабря 1987 года

Не думая верхов красы достигнуть, Хочу гостей почетных я воспеть, Обоим скромный памятник воздвигнуть И славу их в сердцах запечатлеть.

Простите беззаботное кощунство, И рифм неполных и глагольных рой, И стихоплетства юное безумство – Несообразный бред, хоть и не злой.

Так ваше вымолив благоволенье, И этим ограничивши вступленье, Начну. Дела давно минувших дней Воскресли в слабой памяти моей.

В те дни – мне кажется, прошло сто зим – В старинном милом доме на канале Они учили нас, с терпением большим, И нашу жажду знаний утоляли.

ОН русский алфавит нам объяснял, Произношенья трудные детали. Он терпеливо звуки повторял, Когда в поту мы языки ломали.

Потом шли имена, наречия, глагол, Союзы, род, число, местоименья, Вид время, наклоненья и склоненья. Нас чуть ли не в отчаянье привел. Но вот окончились наши мученья: Он до деепричастия дошел.

Не думайте, что только грозной властью Он в нас, бедняг, грамматику вдолбил.

T 81

Page 118: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Напротив, он и с юмором и страстью К живому языку любовь привил.

ОНА нас в тайны мира посвятила, Растолковала дактиль и хорей, Стопу, строфу, пиррихий и спондей, Все тонкости стиха нам пояснила:

Цезуру, стык, повтор и хориямб, Куплет, пеон, пентон и анакрузы, Элегию, посланье, дифирамб, - Открылись нам красоты русской музы.

Но в этой болтовне моей презренной Ее не упрекните. Как ей знать, Что ученик какой-то дерзновенный Стихи такие станет сочинять?

Она вела нас верною рукой В чудесный мир поэтов гениальных, В века серебряный и золотой, В мир звуков радостных или печальных.

Дала нам слушать вдохновенный глас, Своим же вдохновеньем заразила, Пред нами суть поэзии открыла, И возлюбили русский мы Парнас.

Не наших знаний лишь опекуны, Они, как легкокрылые Амуры, В делах сердесных-вечных шалуны… Но нет, сравнения и каламбуры

Здесь неуместны. Скажем прямиком: Постигнув проницательным умом Питомцев малодушные сомненья, Они советом мудрым, целиком, Как правил русской речи нарушенья, Исправили и эти заблужденья.

Вот разум похвалам конец положит, Хоть можно их продолжить без труда. Но пусть мой дар вас больше не тревожит. Рифмачество все это, господа. Но проза лучше выразить не может, Что ИМ мы благодарны навсегда.

T 82

Page 119: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Мы долго не знали имени автора. Все, на кого указывали наши догадки, отказывались от авторства. Им оказался Эрик де Хаард, наш бывший студент, ныне доктор наук, преподаватель русской литературы.

Спасибо за любовь, за благодарность, За память сердца, милые друзья!

В Голландии, когда вам исполняется шестьдесят пять лет, вы выходите на пенсию, попадая в состояние своего рода недоумение, в провал, в пустоту… Это чувствуется даже физически. И тогда очень захотелось оставить память о людях, которые растили меня, любили, заполняли

жизнь или просто радовали тем, что я жила в одно время с ними. С тех пор прошло много лет. О некоторых я успела сказать несколько слов. Но, в общем, работа всегда откладывалась. Время от времени я прибавляла к написанному новое, но мало. Работа не спорилась. И вот год назад под натиском моей энтузиастки-племянницы и ее хлопотами вышла в Одессе книжка. К ней нашлось такое хорошее, такое доброе название! Простая пушкинская строчка живет в душе

и неустанно просит прибавить то одно, то другое воспоминание. Ей, думаю, я обязана тем, что многие с удовольствием читают книжку. Не только знакомые с моей жизнью люди, но и посторонние. Это он, Пушкин, благосклонно настраивает читателя. Обращаясь к нему лично. И книга читается как бы в двух планах. Невольно переживается не только повесть моей жизни, но и свое – дорогое, отошедшее в прошлое.

После выхода книжки, несколько раз перелистывая и перечитывая ее, я поразилась, что память отобрала и вынесла на поверхность сознания главным образом доброе и «милое». Ведь многое, очень многое, было и тяжело, и уныло… мерзко, недостойно – мы не всегда были на высоте (говорю прежде всего о себе, не только о других). Я все это не забыла. Не забыла, но и не вспоминаю. Бог с ним…

Теперь несколько слов о форме. Ясно вижу ущербность книги – ее фрагментарность, отсутствие плавного повествования, постоянные скачки во времени. Я пыталась избавиться от этого. Как говорят, «век живи, век учись». Но не могу позволить себе эту роскошь. Поздно! Другими словами (а их сказал Микеланджело), в поисках красоты художнику – скульптору –

необходимо отбросить, снять лишний материал, освободить от него скрывающуюся в мраморе фигуру. Так просто, так понятно… для работающего в поте лица гения! А я тону в излишестве деталей и на практике вижу, что легче критиковать, чем создавать.

И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.

На подступах к концу

Начав одну из глав с приблизительной даты: ноябрь 2002 года, я хотела повести свой рассказ о прошлом по более конкретному пути. После появления моей книжки «Что пройдет, то будет мило…» в Одессе в августе 2002 года, после неожиданного для меня теплого приема ее у одесситов и чести, мне ими оказанной, я не могла представить себе, что буду добавлять что-нибудь к тому, что

T 83

Page 120: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

написалось как бы само собой. Не потому, что у меня иссяк материал, наоборот, за такую долгую жизнь, как моя, его собралось очень много. Но во мне заговорило что-то вроде ответственности: имею ли я право заполнять страницы главным образом собой, описанием своих встреч, своих случайных мыслей о жизни, описанием своих чувств, радостных и грустных, интересных, может быть, небольшой группе людей, родным и знакомым, с которыми свела меня жизнь. Если бы я писала стихи, было бы проще. Пушкин говорит, что писать стихи легко (ему, разумеется!), а вот писать прозу можно лишь, когда у тебя есть что сказать и для чего сказать… Не утверждаю, что я прошла жизнь без задания, без «миссии». Я помню очень ясно, как в Одессе,

в детстве, в юности мне старались объяснить, что жить только для своего удовольствия недостойно. Да что в Одессе! Вся наша литература девятнадцатого века на этом зиждется. В принципе, от этого не отказалась и советская власть, воспитывая в том же духе поколения, призывая людей отдавать свои таланты и силы на общую пользу. Но она это делала в таком извращенном виде, что привела народ к полной потере его моральных и духовных возможностей. Проработав уже много лет в университете, я поняла, что работаю не просто для своего

удовольствия, а и для того, чтобы дать почувствовать людям совершенно другой традиции и других форм общения друг с другом, что даровано нам. Понятно, я не писатель. Но обозначив осеннюю дату продолжения заметок, я оправдываю себя,

поскольку реализовывать, т.е. записывать просящиеся на волю фрагменты воспоминаний стало теперь играть в моей жизни важную роль.

Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток.

Долгие месяцы я была прикована к дому: медленно, но неуклонно жизнь Алеши, моего мужа, подходила к концу. Он терял возможность передвигаться и был прикован к постели. Но в сентябре, когда я вернулась из Одессы, он вместе со мной радостно переживал успех появления книжки. Мы долго вместе вспоминали многократные наши приезды в Одессу, его жизнь в Успенском монастыре на Большом Фонтане, где Алеша проходил практику дьяконского и священнического служения. По его просьбе я по кусочкам читала ему главки из своей книжки, мы смотрели видеозаписи презентации ее в Литературном музее и интервью со мной в телепередаче «Мир православия». Ему хотелось, чтобы я рассказывала, как можно больше, и каждый раз спрашивал, удалось ли записать что-нибудь новое в тот день. Редко удавалось. Трудно было найти более или менее спокойное время, когда интенсивный уход за больным отпускал меня к занятиям другими вещами. И наступил день, когда, увы, времени стало очень много… Внешне… Но это призрак. Время субъективно. Оно не измеряется часами или днями, а тем, как мы его переживаем, как мы при этом осознаем свой возраст. Когда мне исполнилось двадцать пять лет, я впервые задумалась о том, что пора стать серьезной.

Это было очень реальное ощущение, как удар, от которого нельзя уклониться. Теперь мне восемьдесят. Можно было бы сказать: успокойся, прими все как есть. Так нет! Не

выходит, хочется все исправить… разумом знаю, что не выйдет, т все-таки надеешься: вот завтра все изменится, я увижу свои недостатки, свое легкомыслие и проживу день так, что никого не дам в обиду и сама не обижу. И может быть, кого-нибудь даже обрадую. И что молитва, которую с раннего детства повторяю перед сном и по утрам: «Господи, благослови всех и помоги мне стать хорошей!» - реализуется, и что мои дети внуки перестанут замечать во мне те четыре, терзающие мою совесть, качества, о которых говорит Ефрем Сирин: «дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия». Да не смущает вас моя исповедь – время такое! Великий пост, когда я записываю эти строчки,

подходит к концу. В течение сорока дней повторялась молитва Ефрема Сирина… больше тридцати лет мы читали ее с Алешей вместе «во дни печальные Великого поста»… Я рада за себя и за него, что T 84

Page 121: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

завершаю свои записки как раз теперь, в предпасхальные дни, когда по православной традиции все люди просят у Бога, как и мы просили:

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья, Да брат мой от меня не примет осужденья, И дух смирения, терпения, любви И целомудрия мне в сердце оживи.

Это переложение Пушкин написал незадолго до смерти, в июле, в день преподобного Антония Печерского, день, когда Алеша крестился. Впервые я прочла и сразу полюбила эту молитву именно в Пушкинском варианте, где ей поэт предпослал такое располагающее к молитве вступление. Мое истинное воцерковление протекало параллельно приходом Алеши к вере. Выросши в

православной семье, не утратившей традиций, я безусловно была Алеше во многом подспорьем. Но его порыв найти себя, свое место в духовной жизни, в Церкви, привел меня к осознанию того богатства духовных и интеллектуальных ценностей, которые так отличают русское Православие от других христианских конфессий. Период его становления, его поисков, был длинный – четырнадцать лет. Сколько за это время было бесед, сколько прочитано книг, сколько лет мы регулярно пели в церкви! Это было не только интересное время, но и болезненное, когда приходилось нам вместе и каждому в отдельности, пересматривать и прощаться с давно устоявшимися в нас мнениями и желаниями… Трудно приходилось и в том смысле, что я была старше его на пять лет. Хорошо или плохо, но

жизнь моя уже до знакомства с Алешей наладилась. Юраше исполнилось восемь лет. Я уже преподавала в Народном университете, заканчивала славянское отделение в Амстердамском университете и вообще чувствовала себя во многом увереннее. Мы жили насыщенной жизнью – учились, работали, встречались часто со сверстниками в русской

и голландской компаниях, пели, танцевали. Я занималась хозяйством. Алеша учился и невероятно много читал. Летом ездили в Италию, в Россию. Появилась машина. Времени у нас всегда было в обрез, но мы все-таки немного ездили по Голландии, Бельгии и Франции. Почему-то всегда, куда бы мы ни попадали, сразу вместе начинали все сравнивать с Россией. Алешу не оставляла мечта попасть в русскую или украинскую деревню. У него никогда не проходила тяга к деревенской жизни, к крестьянам, к их хозяйству, к земле. Интуитивно он чувствовал цельность людей, не искушенных, не испорченных так называемой городской цивилизацией. Поэтому он так ценил русские простые крестьянские песни, такие грустные, иногда беспросветные. А подчас безудержно веселые. Ему трудно было объяснить на словах связь фольклора с истинностью русского православия. Я думаю, это и нельзя объяснить, но мы понимали, мы чувствовали это сердцем… При всем несоответствии наших натур мы могли с полуслова дополнить любую мысль друг друга в области мировоззрения или ощущения жизни в ее целостности.

(* * *)

In memoriam

В декабре прошлого года после похорон Алеши, отца Алексея, я получила так много писем, добрых трогательных, так много истинных свидетельств симпатии, благодарности и искренней любви к нему как другу, коллеге по университету и духовному отцу от людей, близко знавших его, а подчас только слышавших о нем, что мне захотелось собрать многое из этих документов и издать маленькой

T 85

Page 122: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

брошюркой в память о нем. Я предварила этот, дорогой мне материал, краткой его биографией, использовав Алешин собственный рассказ о себе в интервью 1980 года. Он был опубликован в виде приложения к моей первой книжке. Я назвала свою статью

«Светлой памяти протоиерея Алексея Фоогда, основателя Свято-Никольского прихода в Амстердаме»

В четверг 30-го ноября с.г. в Амстердаме скончался о. Алексей Фоогд. О своей прогрессирующей болезни он знал уже несколько лет. Называется она по-английски – multiple system atrophy. У больного нарушаются и постепенно выходят из строя все моторные функции человеческого организма: начинает кружиться голова, слабеют мышцы ног, замедляется речь, пропадает четкость артикуляции, отказываются звучать голосовые связки. Сначала болезнь протекает так незаметно, что кажется просто излишним приобретать на подмогу трость. Недуг развивается медленно, но неумолимо. Он не пугает внезапностью, но заставляет привыкать к себе и отдавать, не сопротивляясь болезни, то, что она и так возьмет. От нее нет спасения. Однако ей пришлось долго отбирать у о. Алексея то, чем Господь его так щедро одарил. Отец Алексей страстно любил совершать хоть раз в году длинные путешествия пешком с

рюкзаком за спиной, не ведая, под какой кров приведет его вечером Господь. Так исходил он всю центральную Францию и Бельгию. Так пересек он пешком Англию от Ирландского моря до Северного. Так прошел он весь Уэльс от южной его части до северной. Так обошел он весь Афон. Часто места, где проходил о. Алексей, с их каменистыми труднопроходимыми дорожками, были настолько дикими и пустынными, что упади он и сломай ногу, помощи ожидать было бы неоткуда. И вот этой радости единения с природой, когда забывается физическая усталость и боль в ногах, а

сердце открывается Богу и душа поет хвалу Ему – всего этого должен был он лишиться… Еще одно хочется упомянуть, с чем, вероятно, не просто было расстаться отцу Алексею – это его

голос, мягкий бас-баритон, которым он так хорошо владел и в пении, и на службах, и в проповедях, и на лекциях, и просто в беседе… и который с каждым днем слабел и под конец совсем исчез, так что даже шепотом он не мог передать другому ничего… Господи, на все Твоя власть, Твоя воля! Но как тяжело видеть, как немощь одолевает самого

близкого тебе человека, и чувствовать свое бессилие, не быть в состоянии ничем ему помочь!

Отец Алексей Фоогд родился в 1927 году, 3-го апреля, в семье морского офицера. При рождении ему дали прекрасное, редко встречающееся кельтское имя Алэвейн. Он родился и жил в той части Гааги, которая вплотную примыкает к дюнам и берегу рыбачьего городка Схевенинген. Близость к Северному морю с его величественными приливами и отливами, с широкой береговой линией пляжа, протянувшейся от южной до северной точки Нидерландов, и с покрытыми кустарником и низкими деревцами дюнами за ней, где гнездятся морские птицы, с раннего детства определила любовь мальчика к природе и его тягу к флоре и фауне северных приморских стран. Он так сам рассказывал об этом:

«Я все время проводил в дюнах или на море. Именно там во мне пробудилось религиозное чувство… Я поднимался очень рано. О, эти благословенные минуты восхода солнца! Я мог долго сидеть на вершине дерева и смотреть, чувствовать, слушать. Позднее я где-то прочел, что многие испытывают особое чувство, когда ощущают единство всего сущего, ощущают тайну вселенной… Я не мог поделиться этим со своими сверстниками. Теперь я вижу, как все это было важно для моего религиозного развития. Меня переполняло чувство сопричастности ко всему – птицам, ветру, листьям. И близость природы не давала мне быть одиноким – она приближала меня к земле.

T 86

Page 123: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Поэтому я решил пойти в сельскохозяйственный институт и стать агрономом. Для поступления необходимо было год проработать на ферме и научиться делать всю тяжелую и грязную крестьянскую работу, научиться доить коров, ухаживать за лошадьми, пахать, косить».

По окончании института о. Алексей решает сначала осуществить свою давнюю мечту – увидеть Скандинавию. Так он прожил год на севере Швеции, работая лесорубом, живя в дремучем лесу. Лишь в конце рабочей недели была возможность на лыжах пройти в ближайшую деревню, наточить затупившиеся пилы, сходить в баню. По вечерам в своей избушке он ловил по радио станцию, которая передавала русскую народную музыку. В Швеции он начал самостоятельно заниматься русским языком. Это стало его сильнейшим увлечением. Еще во время войны, за год до освобождения Голландии, когда немцы отправили его на

принудительные работы рыть траншеи в северную провинцию Дренте, он впервые увидел русских военнопленных. Их каждое утро водили на работы. Отец Алексей часто вспоминал их, подавляя слезы: «Господи, как ужасно они выглядели: грязные, голодные, в лохмотьях… Но они шли и пели! Я помню песню о казаке, едущем на чужбину. Впечатления эти много значили для меня. Что-то родилось в душе. Меня страшно потянуло к ним». По возвращении из Швеции о. Алексей некоторое время работал в сельскохозяйственном

исследовательском институте. Но страстное увлечение русским языком, которому он отдавал все свое свободное время, никогда не расставаясь с учебником, привело его на славянское отделение филологического факультета в Амстердаме.

«Есть вещи, настолько основополагающие, - говорит он, - что, даже не зная почему, человек должен их осуществить. Я думал, что должен выучить русский язык. Интуитивно я чувствовал, что знание русского языка приведет меня к более глубокому пониманию жизни. Я чувствовал, что в русских есть что-то, что помогает им понимать самое важное. Но еще до появления интереса к русскому языку родилась у меня симпатия к русским людям, к их стране. Я был не в состоянии тогда отделить русских от их политической системы. Я все знал только из книг. Но, когда в 1958 году мы в первый раз посетили Россию, я увидел их жизнь и понял многое. В 1952 году я переехал в Амстердам и познакомился в университете с Таней. Летом 53-го года мы

женились. В то время я учился, учился и учился. Работал, работал и работал. Я довольно поздно поступил в университет и жаждал знаний. Встреча с Таней привела меня в православную церковь. Мы ходили с ней в храм, маленькую

домовую синодальную церковь, где Литургия совершалась раз в месяц, но еженедельно были спевки. Я стал с Таней петь в хоре, но оставался неверующим. В Россию я попал не как турист, а как муж Тани. Вся ее семья была истинно верующей. Я

почувствовал себя там своим человеком. А мужу Таниной сестры, Николаю Алексеевичу Полторацкому, я многим обязан. Как человек не только русской, но и западной, французской культуры, он стал мне особенно близок. Он знал лично русских религиозных философов двадцатого века по Парижу и сумел заинтересовать меня. После поездки в Россию я убедился, что должен для себя решить основной вопрос жизни. Сейчас

или никогда! Иначе буду продолжать читать интересные книги, но ни на шаг не продвинусь по пути духовному. Наступила пора неустанных поисков. Они привели меня к кризису. Мне было уже почти сорок лет… И тут в нашей жизни появился владыка Антоний, митрополит Сурожский{128}. Это произошло в

64-м или 65-м году. Встречей с ним мы обязаны Марии Вениаминовне Юдиной, с которой Таня познакомилась и подружилась в 1963 году. М.В. очень советовала, даже настаивала, чтобы я поговорил с владыкой. Таня написала ему письмо. Он сразу ответил и пригласил приехать в Лондон. Я провел у

митрополита несколько дней и рассказал ему всю свою историю. Он меня внимательно выслушал и

T 87

Page 124: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

дал несколько простых советов, как читать Евангелие и молиться. Вернувшись домой, я почувствовал, что самая болезненная часть моего кризиса осталась позади. Я крестился в 1967 году. Отдыхая летом в Италии, мы узнали, что владыка приедет на несколько

дней в монастырь в Прованс, и поехали на юг Франции повидать его. Я продолжал думать, что время крещения для меня еще не настало. Но владыка сказал: «Чего еще ждать? Вот я, вот Татьяна Филипповна, вот река, вот Евангелие!» И он крестил меня у стен монастыря в реке. В воскресенье 23-го июля перед Божественной

Литургией, в день Преподобного Антония Печерского во славу Алексея, Человека Божьего».

После первого посещения России до крещения во Франции прошло девять лет. О. Алексей закончил университет и был назначен научным сотрудником на кафедру славянских языков и литературы. Он проработал там двадцать пять лет. Преподавал он с увлечением и радостью. При нем ввели новую систему преподавания языка, для которой о. Алексей писал курс, изнуряя себя до крайности. Он обучил русскому языку несколько поколений славистов. Они по сей день вспоминают его лекции с нескрываемой благодарностью. Особенность преподавания о. Алексея заключалась в том, что он не мог заниматься языком

абстрактно, без связи с жизнью, историей, литературой, без связи с живой Россией. Он заражал студентов своим энтузиазмом, и они отвечали ему симпатией, перенимая от него радость знакомства с духовно близкой ему страной. Преподавательская работа в университете шла параллельно с личными занятиями русской

религиозной философией, чтением духовной литературы и еженедельными поездками в гаагский храм Марии Магдалины. Там он организовал хор и старался помогать священнику, чем мог. Весной 1973 года в Гааге в монастыре Иоанна Богослова о. Алексей был рукоположен во дьякона

нашим правящим тогда архиереем в сослужении с митрополитом Антонием Сурожским.

Работа в университете, еженедельные поездки на субботу и воскресенье в гаагский храм, а главное, отсутствие храма в Амстердаме, послужили причиной тому, что к концу 73-го года у нас собралась группа в пять (!) человек, которая мечтала о создании православного храма в Амстердаме: о. Алексей, чтец Антон дю По, Стефан, студент консерватории, наша дочь Алена, гимназистка, и я, жена дьякона Алексея. И вот по промыслу Божьему мы познакомились с сербским священником, отцом Янко, получавшим жалование от какой-то протестантской организации, но не имевшим храма для отправления служб. Из будущего возможного прихода никто не претендовал на вознаграждение. Чтец Антон (теперь священник) был художником в рекламном бюро, у дьякона Алексея и меня было университетское жалование. О чем же еще надо было заботиться?! Друзья помогли нам снять небольшое помещение на чердаке римско-католического собора свт.

Николая. Все остальное было сооружено своими руками или куплено на наши совместные средства. Иконы Иисуса Христа и Богородицы для иконостаса написал о. Антоний. Они до сих пор украшают наш храм… Излишне вдаваться в подробности. Все необходимое было приобретено, и митрополит Антоний 4-го и 5-го апреля 1974 года отслужил у нас первую Всенощную и Божественную Литургию. О. Алексей рассказывает о первых годах существования нашего Свято-Никольского прихода: «Приход этот в своих частях подчинялся Московской и Сербской патриархиям. Два раза в месяц о.

Янко служил для сербов в провинции. Часто мы оставались без священника. Тогда я в субботу служил Вечерню, а в воскресенье Утреню, и тот факт, что мы никогда не пропускали служб, благоприятствовал духовному формированию прихода. Мы работали и над переводом служб на голландский язык. С о. Янко не всегда жилось просто. Он

не мог себе представить, что не все в приходе увлечены сербскими традициями, из которых некоторые были просто местными обычаями. Его подход к церковной жизни имел ярко выраженный

T 88

Page 125: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

национальный характер. В этом отношении русская традиция более универсальна: русские благодатнее всех берегут подлинную традицию церкви. У них есть этот дар… У них наиболее полные и богатые службы. У них превосходный ритм богослужений, необыкновенная музыка напевов. Это-то мы и старались сохранить, но не имитировать. В духовной жизни важно не подражание, но духовное вдохновение. Я не знаю лучшей формы православного богослужения, чем то, что живет в Русской Церкви. И я смею думать, что наши службы (и на голландском языке), отличаются тем же характером, что и в России». Первые годы жизни прихода под крышей большого римско-католического собора свт. Николая на

чердаке, куда можно было попасть по коридорам и лестницам, пройдя семь дверей, мы были счастливы, что родилась, наконец, в Амстердаме православная патриаршая церковь, что есть теперь у нас свое место, что посвящена она святому Угоднику Николаю, защитнику и молитвеннику о России, и в то же время покровителю города Амстердама, у которого мы испрашиваем помощи, и он не отказывает нам. Мы пробыли там пять лет, набираясь сил и взрослея, совершенствую дарованные нам Господом

возможности, стараясь следовать советам митрополита Антония. В 1978 году, в середине декабря месяца в Лондонском соборе митрополит Антоний рукоположил

дьякона Алексея во священника, а чтеца Антония во дьякона. Через два дня, в праздник свт. Николая Чудотворца, там же в Лондоне о. Алексей служил свою первую Литургию, вместе с владыкой Антонием. По приезде в Амстердам оказалось, что из-за необычных для Голландии сильных морозов в

соседнем доме прорвало трубы, и вода затопила весь наш храм-чердак. Пришлось искать новое помещение. Его удалось найти довольно быстро в центре города, опять же при католическом соборе, который народ почему-то называет «Де Дёйф» - «Голубь». Опять все строили своими руками. Помещение было очень высокое, и мы соорудили для хора хоры. Теперь у нас был свой священник, отец Алексей. Русскоязычная часть прихода значительно

выросла. Сербский священник не захотел переезжать в новое помещение, и мы полюбовно расстались с ним. Но многие сербы продолжали приходить молиться к нам. В новый храм мы попадали прямо с улицы. Перед входом я посадила березку. Пятнадцать лет,

проведенных в «Голубе», оставили в сердцах прихожан так много добрых воспоминаний, что они любят по дороге домой пройти мимо этой, все еще не забывающей нас и вспоминающей свою молодость, березы, поднявшейся теперь выше крыши. Первые пять лет существования нашего прихода православные и интересующиеся православием

были главным образом голландцы. Но службы велись по-старославянски с некоторыми вкраплениями голландского языка. Теперь о. Алексей решил серьезно засесть за перевод служебных текстов. К этому времени многое уже было переведено на голландский язык. Однако в этих переводах было так много изъянов и в передаче смысла, и в выборе правильных нюансов значения, и в стилистике, и в том, что некоторые переводчики запросто вводили в сакральные тексты свои, казавшиеся им необходимыми, «пояснения» без указания своего авторства, что надо было, не откладывая, браться за работу. Отмечу особое чутье о. Алексея к сущности перевода, к глубинным возможностям языков,

которыми он владел, но и его скромность в отношении, например, древнегреческого или древнееврейского, которые были ему мало доступны. Он работал и с благодарностью принимал советы своих искушенных в этих языках учеников. Такое имело, к примеру, место при редактировании и издании обширного «Молитвослова» в 2000 году. Эту многолетнюю ответственную работу он завершил с помощью Божией и во славу Его, имея еще силы присутствовать на праздничной презентации книги в храме.

T 89

Page 126: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

С начала девяностых годов встал вопрос о новом помещении для храма. Приход рос на глазах. При всей привязанности к «Голубю», там было невозможно служить дольше, когда не только по праздникам, но и по воскресеньям народ вынужден был стоять на улице. Приход рос за счет переходивших и крестившихся в православие голландцев, которых принимали только по прошествии года регулярного посещения ими служб, в течение которого оглашенные читали рекомендованную литературу, священник вел с ними предварительные беседы. Храм стало посещать множество русских, уже давно живших в Голландии или недавно

приехавших из бывшего СССР. Отец Алексей беспрестанно крестил эритрейских младенцев, родители которых предпочитали молиться в русском храме. Еще одно особенное событие произошло в приходской и нашей личной жизни. Из Ленинграда

вернулась наша дочь Алена, закончившая там регентские курсы и обвенчавшаяся в Москве с нашим теперешним настоятелем прихода, о. Сергеем Овсянниковым{129}, преемником о. Алексея. Этот брак мы с о. Алексеем приняли с радостью, посланной нам от Бога. Отец Сергей вошел как желанный член в нашу семью и приход! При деятельной поддержке Общества друзей Свято-Никольского прихода было решено купить

помещение для храма. Осуществление поисков и покупки здания, а также устроение храма стоило великих трудов. Еще сложнее было получить ссуду в банке, далеко превышающую материальные возможности прихода. Слава Господу, не отнявшему у нас Своего благословения! Весь приход и его друзья откликнулись на просьбу о помощи. Было написано от руки невероятное

количество личных писем друзьям и нескольким поколениям студентов и преподавателей славянского факультета. Независимо от того, верующие они или неверующие, в ответ на аргументацию, что вся духовная и интеллектуальная культура России – ее литература, музыка, живопись, зодчество – корнями уходят в русское Православие, ни один не отказал в помощи. Покупка состоялась в 1995 году. И те, кто присутствовал на освящении храма 17-го декабря, мог

воистину приблизиться к пониманию того, что такое Церковь, мистически и материально. В проповеди о. Сергей сказал: «Теперь наш храм обладает целостностью и полнотой, он получил освящение, стал местом святым. А святость есть свет и цельность жизни. Такой жизни, когда мы рождаемся в Боге, живем в Боге и умираем вместе с Богом, чтобы с Ним и в Нем воскреснуть в полноту жизни». Митрополит Антоний Сурожский не присутствовал на освящении храма, но написал своим

духовным детям: «Создание Храма – Вселенская Радость и торжество! И блаженны те, кто участвует творчески в

этом событии! Было время, когда люди приходили в храм, как в Дом Божий, Дом отчий. Вся земля была вырвана

у Сатаны спасительным делом Христа и верой людей. Но в последнее время, как мне кажется, он получил еще новое значение в мире, отрекшемся от Бога, вновь «преданного», в сильном смысле слова, предателями отданный, под власть Врага. Храмы стали «убежища» для Самого Бога: на земле, на которой Он стал странником, верой и подвигом, зачастую кровавым подвигом верующих, созданы для отвергнутого Бога места Прибежища, где Он, Заступник и Спаситель, и мы, Им взысканные и спасаемые, друг с другом едины! И это Вы, милые мои друзья, совершили в Голландии! Да будет над вами Благодать Божия, Его

несокрушимая сила и Его радостная благодарность за верность среди разлившегося по земле неверия! Радуюсь за вас и за Него! Обнимаю вас с искренней сердечной любовью. С нами Бог, и никто на ны!

Преданный вам + Антоний, митрополит Сурожский». 28-го ноября 1995 г.

T 90

Page 127: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

21-го ноября о. Алексея отвезли в больницу. Началось воспаление легких. Его соборовали. В субботу 30-го он скончался. Рано утром в среду 4-го декабря его тело привезли в церковь к праздничной Литургии Введения Богородицы во Храм. После Литургии была панихида, по окончании которой на многих языках непрерывно читали Евангелие, вплоть до начала отпевания в четверг в 10 часов утра. Отпевал его наш правящий епископ Симон{130} и семь священников. Из Лондона прилетел протоиерей Михаил Фортунатто{131}. Он пел и руководил хором. О. Алексей лежал величественный, красивый, одухотворенный, окруженный священниками,

дьяконами, чтецами, прислужниками и всей своей паствой, детьми и внуками. В 2 часа пополудни его повезли на кладбище, расположенное в дюнах, которые он с детства

любил. Двадцать лет назад мы приобрели там место среди холмов, где в кустах и кронах деревьев гуляет ветер и поют птицы. Гроб несли его духовные дети и бывшие студенты. Пение не прекращалось всю дорогу по дюнам. Гроб медленно подымался и опускался по холмам. Сердца провожающих о. Алексея в последний путь были переполнены молитвой, просветленной скорбью и благодарностью за все доброе, мудрое и бескорыстное, что о. Алексей подарил людям.

Мир праху его! Вечная ему память! Слава Господу за все!

Матушка Татьяна Фоогд-Стоянова Амстердам Декабрь 2002*261*

*261*Статья напечатана в газете «Церковный Московский Вестник», №1-2, январь 2003 г., и в «Специальном выпуске Свято-Никольского прихода в Амстердаме» в январе 2003 г.

И последнее.

Дорогие читатели, надеюсь, что вы прочли эту книгу в том ключе, в котором она мною писалась. Это книга о жизни, о встречах, событиях, переживаниях. Если одному уделено больше внимания, чем другому, в этом виновата моя не-писательская натура. И в равной степени сознание, что осталось очень, очень мало времени. А факт, что книга заканчивается уходом Алеши, я не переживаю исключительно как утрату, как

конец, но как начало НОВОЙ ЖИЗНИ, той жизни, которая откроется каждому. Поэтому я попросила у отца Сергея, моего зятя, мужа Алены, разрешения заключить мои записки

его размышлением об отпевании и погребении отца Алексея, Алеши, где чувствуется не только несравненная глубина Православия, но и дарованная человеку возможность увидеть ЖИЗНЬ – СМЕРТЬ – ВОСКРЕСЕНИЕ как целостность Бытия.

Амстердам, 2003

Прот. Сергей Овсянников

Отпевание священника (Вместо послесловия)

Мы возвращались с кладбища на автобусах, и весь этот долгий день вспоминался вновь. Служба отпевания священника вновь звучала в моей памяти. Это было светлое воспоминание. Единственная T 91

Page 128: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

горечь, и даже не горечь, а скорее просто сожаление, грусть, была в отношении тех наших друзей и прихожан, кто не смог после отпевания в храме поехать с нами на кладбище и проводить отца Алексея. Мне казалось, что для них эта служба осталась незавершенной, что они что-то упустили.

Дело в том, что чин отпевания священника имеет много схожего со службами Страстной седмицы. В ночь с пятницы на Великую Субботу, перед Плащаницей, наши прихожане по очереди читают Евангелие на разных языках. Вот и теперь, сразу же после окончания праздничной Литургии (а это было Введение во Храм Пресвятой Богородицы) и далее, всю ночь напролет, перед гробом о. Алексея звучало благовестие о воскресении Христа: на голландском, славянском, русском, румынском, английском, сербском…

Колокольного звона не было в этот раз – просто не хватило сил еще куда-то бежать, испрашивать особое разрешение, - но все же, мне казалось, что он тоже звучал откуда-то издалека, может быть из глубин России. А звон тот тоже должен быть особый, сродни звучанию колоколов на вынос Плащаницы в Страстной Пяток. Гроб и стоял посреди храма как Плащаница. Ведь и Плащаница есть гроб, принявший Тело Христа, но не удержавший Его.

Начало службы. Читается кафизма, «Непорочные», - 118-й псалом: «Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем. Блаженны хранящие откровения Его, всем сердцем ищущие Его». Так же начинается и Утреня Великой Субботы, так называемый «Чин Погребения», который обычно служится в пятницу вечером. «Непорочные» читаются перед Плащаницей. Мы читаем перед гробом. «Читайте по-русски, а то люди ничего не поймут, замечательный псалом!» - в своей обычной манере сказал о. Алексей, когда мы готовили с ним эту службу. Странно, наверное, это слышать: готовить службу своего погребения. Он готовил все службы, заранее хотел знать, на каком языке будет прочитана та или иная часть. Он искал Христа всем своим сердцем и знал, что Христа ищут и другие, которым надо помочь открыть путь. «Блаженны непорочные в пути…»

Аллилуйя, тропари по Непорочным, чтение Евангелия. Читается не одно евангельское чтение, как это бывает при похоронах мирян, а несколько, следует пять апостольских и евангельских чтений, между которыми звучат антифоны, тропари и Блаженны – как это все напоминает чтение 12-ти страстных Евангелий в тот же самый Великий Пяток!

Первое чтение начинает наш архиепископ Бельгийский и Брюссельский Симон, управляющий Гаагско-Нидерландской епархией. Затем, на разных языках, читают служащие священники: отец Антоний дю По, о. Сергий Меркс, иеромонах Борис Шапшал из монастыря в Гааге, о. Феодор Ван дер Форт из Девентера, о. Патрик Радли из Англии, о. Мартин Эрлингс из Бреды. Позднее к ним присоединяется о. Войслав Билбия из Сербской Православной Церкви. Хором руководит протоиерей Михаил Фортунатто, приехавший специально на отпевание о. Алексея из Лондона. Псалмы читают мать Мария, настоятельница монастыря Рождества Пресвятой Богородицы в Астене и наша бывшая прихожанка, а ныне монашенка этого монастыря сестра София, чтец Иосиф, Хилдо, Саша. Звучат голоса из разных церквей, юрисдикций, на разных языках, но это есть свидетельство Единой Церкви. «Братие мои возлюбленнии, не забывайте мя, егда поете Господа…» Все совершается по чину. «Не рыдай Мене, Мати, зрящи во гробе…»

Наш храм имеет одну особенность: никогда нельзя точно сказать, сколько людей стоит на службе. Вот и теперь, кажется, что храм неполон. Но начинается прощание, и только тогда понимаешь, как много пришло людей, когда людской поток идет и идет нескончаемо, неся цветы, совершая последнее целование. Европейскую благопристойность разрывает громкий плач: это эритрейка Захария, у нее

T 92

Page 129: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

иное понятие о должном поведении, она следует восточному канону женщин-плакальщиц. Об умершем надо плакать во весь голос – голосить, как говорят на Руси. И это тоже правильно. Он ушел, и только слышится плач женщин, которые готовят миро на погребение. «Приидите, последнее целование дадим…» Каждый год эритрейские женщины приносят невероятно причудливые благовония, чтобы ими умастить Плащаницу. В этом году, весной, они заподозрили, что священники натирают Плащаницу недостаточно обильно. Тогда две из них остались, и ждали, ждали, ждали, пока не разойдутся все, желающие поклониться и положить цветы, и затем чинно и издали наблюдали, как мы натираем их снадобьем Тело Христово. Что-то особое начинаешь понимать, благодаря этим эритрейским женщинам. Будто несут они из глубины веков тайну жен-мироносиц, тайну Христова воскресения. Лицо священника покрыто воздухом, которым обычно покрывается Чаша, а на нем лежит Евангелие, - священник ушел, но Благовестие остается.

Потом путь на кладбище. И гроб поднимается на плечи и плывет неспешно по пригоркам и дюнам. Воздух до странности прозрачен и поражает своей бледной голубизной, то ли это из-за близости моря, то ли из-за близости зимы. Предсказанный дождь не состоялся. И медленно движется процессия по кладбищу, - мы несем плащаницу. Звучат ирмосы великого покаянного канона, а память подсказывает скорее что-то пасхальное, ведь минул и Великий Пяток, и Суббота – день покоя.

Начинается последняя лития, прощальные молитвы. Владыка Симон неожиданно произносит вместо положенного славянского «живот» русское – «жизнь»: «…и жизнь миру Твоему даровавый». Мы на приходе делаем такую замену достаточно часто, ведь нельзя же требовать от наших «русскоязычных» грузин, армян, осетин и прочих знания церковно-славянского языка, но от Владыки этого не ждешь. И эта «жизнь» вдруг взрывает весь этот прозрачный и призрачный мир, и он обретает четкость и вес. Вдруг доходит и до сознания, а не только до сердца, что это действительно побеждает жизнь. Что наступает Воскресение.

Звучат последние слова – «Вечная память» - и, казалось бы, всё должно замолкнуть, все должны склонить в горе свои головы. Но всё происходит не так. Сама природа, чувствуя, что в этом чине есть нечто большее, чем скорбь, вступает в пение хора, и неожиданно начинают петь птицы. Почему они молчали до сих пор? Почему ждали до последнего момента? Может, и им почудилась весна и конец пасхальной ночи?

И как только падает на гроб ладан из кадильницы, в тот же момент хор начинает петь «Христос воскресе из мертвых…». Это именно то, что и должно звучать под аккомпанемент птиц. Ведь когда мы, уставшие, возвращаемся под утро домой после пасхальной Литургии, кто нам поет тогда? – это проснувшиеся птицы. Как хорошо было слышать звучание Пасхи, звучание чуда!

Позднее мы узнали, что панихиды по о. Алексею в этот день звучали и в России, и в Грузии, и в Англии, и во Франции, и в Америке… Ну как же здесь птицам не петь?

T 93

Page 130: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

Примечания

1. Г. Мак. Мак Герт (Geert Mak) (1946), голландский писатель. 2. Мама. Стоянова Клавдия Ивановна (1890-1973), урожденная Морозова, вторым

браком замужем за поэтом В.А. Пястом. 3. Папа. Стоянов Филипп Дмитриевич (1892-1959), врач-бальнеолог, работал

главврачом на курортах лиманов Одессы, затем в Пятигорске. Жил в Одессе до 1934 г. 4. Бабушка. Морозова Мария Кирилловна (1858-1942), урожденная Доброва. 5. Дедушка. Морозов Иван Семенович (1857-1901). 6. Туманский. Туманский Василий Иванович (1800-1860), русский поэт, чиновник

канцелярии М.С. Воронцова (1823-28). 7. Мандельштам. Мандельштам Надежда Яковлевна (1899-1980), писатель, жена

русского поэта Осипа Мандельштама. 8. Дядя Кадя. Скроцкий Аркадий Иванович (1881-1957), врач-педиатр, профессор

Одесского медицинского института, доктор наук, председатель Общества педиатров (1928-54).

9. Де-Рибас. Де-Рибас Александр Михайлович (1856-1937), краевед, библиограф, писатель.

10. Пяст. Пяст (Пестовский) Владимир Алексеевич (1886-1940), поэт-символист, ближайший друг А. Блока, переводчик Франсуа Рабле и Тирсо де Молины, Сервантеса, Лопе де Веги и др., исследователь законов русского стихосложения («Современное стиховедение», Изд-во писателей в Ленинграде, 1928.), декламатор, мемуарист, отчим Т.Ф. Фоогд-Стояновой и Н.Ф. Полтарацкой.

11. Волокидин. Волокидин Павел Гаврилович (1887-1936), художник, член Товарищества южнорусских художников.

12. Бунин. Бунин Иван Алексеевич (1870-1953), писатель, лауреат Нобелевской премии.

13. Цакни. Де-Рибас Анна Николаевна (1879-1962), урожденная Цакни, жена А.М. . Де-Рибаса, в первом браке была замужем за И.А. Буниным.

14. Филатов. Филатов Владимир Петрович (1875-1956), офтальмолог, академик АМН СССР.

15. Иванов. Иванов Вячеслав Иванович (1866-1949), поэт-символист. 16. Мейерхольд. Мейерхольд Всеволод Эмильевич (1874-1940, расстрелян),

режиссер, руководитель Моск. «Театра им. Мейерхольда» в 1923-38 гг. 17. Улица Дерибасовская названа в честь Дерибаса. . Де-Рибас Иосиф Михайлович

(1763-1800), вице-адмирал, основатель Одессы. Улица Ланжероновская названа в честь графа Ланжерона. Ланжерон Александр

Федорович (1763-1831), генерал от инфантерии в 1815-22, новороссийский генерал-губернатор. Улица Ришельевская названа в честь герцога де Ришелье. Ришелье Арман

Эмманюэль дю Плесси )1766-1822), французский и русский государственный деятель, генерал-лейтенант, с 1803 г. градоначальник Одессы, генерал-губернатор Новороссийского края в 1805-14 гг. Воронцовский переулок назван в честь князя Воронцова. Воронцов Михаил

Семенович (1782-1856), генерал-фельдмаршал. С 1823 г. новороссийский генерал-

Page 131: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

губернатор и полномочный наместник Бессарабской области, в 1828-44 гг. новороссийский и бессарабский генерал-губернатор.

18. Франс де-Волан. Деволан Франс Павлович (1753-1818), инженер-полковник. С сент. 1787 г. был принят на военную службу в России.

19. Таня Шевалёва. Шевалёва Татьяна Евгеньевна (1914), архитектор-планировщик. 20. Шевалёв. Шевалёв Евгений Александрович (1878-1946), психиатр, доктор наук,

основатель Одесской психиатрической больницы. 21. Паустовский. Паустовский Константин Георгиевич (1892-1968), писатель. 22. Тетя Ксеня. Александровская Ксения Федоровна (1886-1973), друг юности

сестер Морозовых. 23. Фофа Стоянова. Живатова Ефросиния Степановна (1895-1980), урожденная

Стоянова, юрист, врач-педиатр. 24. Живатов. Живатов Григорий Константинович (1891-1952), врач-гинеколог,

профессор Одесского медицинского института, доктор наук. 25. Ната. Полторацкая Наталья Филипповна (1925-2000), урожденная Стоянова,

преподаватель и переводчик англ. языка Института глазных болезней и тканевой терапии им. В.П. Филатова, переводчик иностранного отдела Московской Патриархии, младшая сестра Т.Ф. Фоогд-Стояновой.

26. Алеша. Фоогд Алексей Яковлевич (Alewijn Voogd) (1927-2002), славист, старший научный сотрудник Амстердамского университета, протоиерей, основатель и настоятель Свято-Никольского прихода Московского Патриархата в Амстердаме.

27. Тетя Феня. Витмер Феодосия Ивановна (1888-1963), урожденная Морозова, сестра К.И. Стояновой.

28. Дядя Володя Белов. Белов Владимир Петрович (1888-1935), купец, владелец магазина лаков и красок на Тираспольской улице, сослан в г. Котельнич.

29. Олег. Белов Олег Владимирович (1923-1992), друг детства сестер Т.Ф. Фоогд-Стояновой и Н.Ф. Полторацкой.

30. Шура Титов. Титов Александр Сергеевич (1904-1970), глава Союза архитекторов, главный архитектор реставрационных мастерских Ленинграда, троюродный брат Т.Ф. Фоогд-Стояновой и Н.Ф. Полторацкой.

31. Дядя Миня. Витмер Михаил Михайлович (1895-1957), бухгалтер, муж Витмер Феодосии Ивановны (см. № 27).

32. Верочка Рябушина. Рябушина Вера Павловна (1923-2002), врач, друг детства Т.Ф. Фоогд-Стояновой и Н.Ф. Полторацкой.

33. Корнюша. Иванов Корней Сергеевич (1921-1943), погиб на фронте, друг детства Т.Ф. Фоогд-Стояновой и Н.Ф. Полторацкой.

34. Сева. Иванов Всеволод Сергеевич (1924-1997), друг детства Т.Ф. Фоогд-Стояновой и Н.Ф. Полторацкой.

35. Петр Лещенко. Лещенко Петр Константинович (1898-1954), эстрадный певец, давал концерты в театре-варьете в годы оккупации Одессы, арестован по обвинению в измене Родине, реабилитирован посмертно.

36. Морозов. Морозов Николай Александрович (1854-1946), ученый-энциклопедист, писатель, революционер-народник, с 1932 г. почетный член АН СССР.

37. Вирановский. Вирановский Николай Георгиевич (1909-1985), регент кафедрального Успенского собора, преподаватель Одесской духовной семинарии, в 1939-46 гг. в период жесточайших гонений на церковь (аресты духовенства и закрытие

Page 132: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

церквей) Н.Г. правил обедницы (чтение и исполнение литургии без возгласов священника) в храме св. Дмитрия Ростовского на Втором христианском кладбище.

38. Великанов. Великанов Антон Николаевич (1882-1950), врач-фтизиатр, зав. отделом детского туберкулеза Одесского научно-исследовательского института.

39. Тетя Шура Скроцкая. Скроцкая Александра Ивановна (1882-1961), урожденная Морозова, жена А.И. Скроцкого.

40. Юра. Скроцкий Юрий Аркадьевич (Циммерман Юрий Владимирович) (1939), врач-психиатр, живет в Петербурге. Усыновленный внук А.И. Скроцкого.

41. Варнеке. Варнеке Борис Васильевич (1874-1944), специалист по древнегреческому античному театру, профессор Казанского, Новороссийского и Одесского университетов. В 1944 г. был арестован по обвинению в измене Родине, реабилитирован посмертно.

42. Гонзаль . Гонзаль Анна Петровна (1881-1965), художница, музеевед, преподаватель.

43. Валя Бориневич. Бориневич Валентин Владимирович (1923-1991), врач-психиатр, работал в Москве.

44. Котя Москетти. Москетти Константин Викторович (1923-1991), врач-психиатр, профессор Одесского медицинского института, главврач психиатрической больницы.

45. Леви. Леви Григорий Семенович (1885-1976), врач-педиатр, профессор Одесского медицинского института.

46. Часовников. Часовников Павел Григорьевич (1887-1955), хирург, профессор Одесского медицинского института, ректор университета в годы оккупации Одессы, арестован по обвинению в измене Родине, реабилитирован посмертно.

47. Беземер. Беземер Ян Виллем (Jan Willem Bezemer) (1921-2000), доктор исторических наук, профессор Амстердамского университета.

48. Диттрих. Диттрих Зденек Радслав (Zdenek Radslav Dittrich) (1923), доктор исторических наук, профессор Утрехтского университета.

49. Дядя Володя. Скроцкий Владимир Иванович (1897-1961), фотограф, яхтсмен, брат А.И. Скроцкого.

50. Дядя Коля. Скроцкий Николай Иванович (1876-1945), художник, художественный критик, учился в Париже у Мориса Дени (Denis), преподаватель рисования и художественной фотографии в Художественном институте, член Фотографического общества, работал фотографом в судебной экспертизе.

51. Кипен. Кипен Александр Абрамович (1870-1938), ученый-винодел, профессор Одесского сельскохозяйственного института, писатель, председатель Общества им. Костанди.

52. Иван Иванович. Скроцкий Иван Иванович (1880-1968), мировой судья, был женат на Евгении Павловне, владелице гостиницы «Лондонская». Эмигрировал во Францию в 1918 г.

53. Верочка. Скроцкая Вера Аркадьевна (1912-1947), врач-педиатр, двоюродная сестра Т.Ф. Фоогд-Стояновой.

54. Тетя Веруша. Бранднер Вера Ивановна (1885-1973), урожденная Морозова. 55. Валя. Бранднер Валентина Федоровна (1925), преподаватель русского языка и

литературы, двоюродная сестра автора.

Page 133: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

56. Светик. Рихтер Святослав Теофилович (1915-1997), пианист, в начале 30-х гг. концертмейстер Одесского театра оперы и балета. Свой первый сольный концерт дал в Одессе в 1934 г.

57. Нейгауз. Нейгауз Генрих Густавович (1883-1964), пианист, педагог, профессор Московской консерватории.

58. Нина Львовна. Дорлиак Нина Львовна (1908-1998), камерная певица, профессор Московской консерватории, жена С.Т. Рихтера.

59. Эбелинг. Эбелинг Карл Лодевейк (Carl Lodewijk Ebeling) (1924), доктор филологических наук, профессор славянских и балтийских языков Амстердамского университета.

60. Якобсон. Якобсон Роман Осипович (1896-1982), лингвист, литературовед. Был близок к футуристам. Один из основателей Московского, Пражского и Нью-Йоркского лингвистических кружков, один из основоположников структурализма в языкознании и литературоведении.

61. Ло Гатто. Ло Гатто Гектор Доминикович (Ettore Lo Gatto) (1890-1981), профессор Римского университета, пушкинист, переводчик произведений русских писателей и поэтов на итальянский язык. В 1937 г. его перевод поэмы А.С. Пушкина «Евгений Онегин» был высоко оценен Вячеславом Ивановым, поэтом, знатоком итальянской и античной поэзии.

62. Томашевский. Томашевский Борис Викторович (1890-1957), литературовед, текстолог, лингвист, исследователь творчества А.С. Пушкина.

63. Алена. Овсянникова-Фоогд Алена Алексеевна (1958), регент Свято-Никольского прихода в Амстердаме, окончила регентские курсы при Ленинградской духовной академии, дочь Т.Ф. Фоогд-Стояновой.

64. Юрочка. Фоогд Юрий Алексеевич (1945), окончил Киноакадемию в Амстердаме, сын Т.Ф. Фоогд-Стояновой.

65. Анка. Полторацкая Анна Николаевна (1951), зав. сектором зарубежной литературы Одесского литературного музея, племянница Т.Ф. Фоогд-Стояновой.

66. Йозина. Ван хет Реве Йозина (Jozine van het Reve) (1921), славист, жена К. Ван хетт Реве.

67. Карл Ван хет Реве. Ван хет Реве Карл (Karel van het Reve) (1921-1999), доктор филологических наук, профессор русской литературы Лейденского университета.

68. Валентина Барентсен-Орлянская. Барентсен-Орлянская Валентина Петровна (1940), славист, преподаватель Амстердамского университета.

69. Адриан Барентсен. Барентсен Адриан Арий (Adrian Arij Barentsen) (1942), лингвист, доктор филологических наук, адъюнкт-профессор Амстердамского университета.

70. Николай Алексеевич Полторацкий. Полторацкий Николай Алексеевич (1909-1991), церковный деятель, преподаватель-переводчик. В эмиграции во Франции с 1925 г. Окончил в Париже Высшую школу экономических и коммерческих наук, позже – переводческое отделение Института сравнительного права Парижского университета. Работал зав. отделом в издательстве школьной литературы Атье (Hatier). Одновременно состоял ответственным секретарем Благочиннического Совета Русской Православной Церкви во Франции, под юрисдикцией Московского Патриархата. Член правления Св. Фотия, был ученым секретарем бердяевской Религиозно-философской академии. Участвовал в Дурданской группе Сопротивления. В 1946 г. принял советское

Page 134: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

гражданство, вернулся в СССР и был направлен на работу в Одесскую духовную семинарию, где преподавал сравнительное богословие, работая одновременно переводчиком в иностранном отделе Московского Патриарха.

71. Глашенька. Овсянникова Аглая Сергеевна (1987), внучка Т.Ф. Фоогд-Стояновой. 72. Гидони. Гидони Григорий Иосифович (1895-1937 или -42), ленинградский

художник. Пионер светового искусства. Мечтал на Марсовом поле поставить Световой Памятник Революции. Репрессирован.

73. А.С. Бориневич. Бориневич Антон Самойлович (1855-1946), статист-демограф, руководитель однодневной переписи населения 1892 г. и переписями 1897, 1915, 1917 гг.; принимал участие в переписях населения 1920, 1923, 1926 гг.

74. Зоя Антоновна Бабайцева. Бабайцева Зоя Антоновна (1886-1972), урожденная Бориневич, доцент Одесского государственного университета, председатель Пушкинской научной комиссии Дома ученых с 1949 г.

75. Столярский. Столярский Петр Соломонович (1871-1944), скрипач, педагог, профессор Одесской консерватории. По его инициативе в 1933 г. в Одессе основана первая в СССР музыкальная школа-десятилетка.

76. Давид Ойстрах. Ойстрах Давид Федорович (1908-1974), скрипач, Народный артист СССР.

77. Челя Кигель. Кигель Анчель (1923), одноклассник Т.Ф. Фоогд-Стояновой. 78. Татьяна Донцова. Донцова Татьяна Евгеньевна, экономист-краевед. 79. Готлиб Рихтер. Рихтер Теофил Данилович (1872-1941, расстрелян), органист,

преподаватель, реабилитирован посмертно в 1962 г. По свидетельству автора, отец Святослава Рихтера в юности носил имя Готлиб. Немецкое имя Готлиб в переводе на греческий – Теофил.

80. Фердинанд Бранднер. Бранднер Фердинанд Иванович (1890-1954, умер в ссылке), инженер-строитель, муж В.И. Бранднер (см. №54).

81. Кондратьев. Кондратьев Николай Сергеевич (1887-1951), профессор Одесского медицинского института, зав. кафедрой нормальной анатомии (1923-41).

82. Кирилл Борисович Иванов. Иванов Кирилл Борисович (1911-1991), чтец-декламатор, режиссер, актер, а также поэт и художник, издал сборники стихов, участник художественных выставок.

83. Сербский. Сербский Георгий Петрович (1900-1973), филолог, пушкинист, преподаватель Одесского педагогического института и Одесского государственного университета.

84. Лазурский. Лазурский Владимир Федорович (1869-1947), профессор Новороссийского и Одесского государственного университета, декан филологического факультета Университетов во время оккупации Одессы. Убежденный толстовец (одно время был домашним учителем в семье Л.Н. Толстого в Ясной Поляне).

85. Райх. Райх Зинаида Николаевна (1894-1939), актриса, жена В.Э. Мейерхольда. 86. Валентина Сократовна. Комарова Валентина Сократовна (1904-1944), балерина,

кандидат медицинских наук Одесского медицинского института, жена профессора Л.К. Коровицкого (см. № 87).

87. Леонид Константинович Коровицкий. Коровицкий Леонид Константинович (1890-1976), профессор Одесского медицинского института, с 1934 г. зав. клиникой инфекционных болезней.

Page 135: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

88. Константин Романов. Романов Константин Константинович (1858-1915), поэт Серебряного века (псевдоним «К.Р.»), внук императора Николая І.

89. Белла Беккер. Беккер-Тимофеева Изабелла Александровна (1939), историк, преподаватель Амстердамского университета.

90. Петер Боон. Боон Питер Фредерикус (Pieter Fredericus Boon) (1912-1997), первый муж Т.Ф. Фоогд-Стояновой.

91. Надежда Омельянович. Омельянович Надежда Степановна (????-????), актриса, вторая жена В.А. Пяста.

92. Рикье. Дейкстра Рикье (Rikje Dijkstra), первая жена Петера Бона (см. № 90). 93. Тамара Трилисская. Хургина Тамара Алексеевна (1922), урожденная Трилисская,

филолог, один из создателей кафедры РКИ МГУ, автор многих учебников по специальности, подруга Т.Ф. Фоогд-Стояновой.

94. Вернер Руге. Руге Вернер (Werner Ruge), немецкий врач военного лазарета, стационированного в Одессе в 1942-43 гг.

95. Колечка. Скроцкий Николай Иванович (1918-1998), биолог, исследователь, известный научный журналист французской прессы. Продюсер научных телепрограмм.

96. Архиепископ Никон. Никон, в миру Петин (1902-1998), митрополит Херсонский и Одесский.

97. Потемкин-Таврический. Потемкин кн. Григорий Александрович (1739-1791), знаменитый деятель екатерининской эпохи, устроитель Новороссийского края. В 1788 г. получил название Таврический.

98. Граф Зубов. Зубов кн. Платон Александрович (1767-1822). При царствовании Екатерины ІІ ген-фельдцейхмейстер, Новороссийский генерал-губернатор, начальник Черноморского флота.

99. Ниммеррихтер. Ниммеррихтер Ганс (Hans Nimmerrichter), австрийский офицер в Вене, 1944 г.

100. Эрнестина. Пинеман-Боон Эрнестина (1916-1998), сестра Петера Бона (см. № 90).

101. Ван Вейк Николас (Nicolaas van Wijk) (1880-1940), первый выдающийся нидерландский славист, в 1913-40 гг. профессор Лейденского университета.

102. Ханни Схафт. Схафт Ханни (Hanny Schaft) (1920-1945), активная участница Сопротивления. Расстреляна немцами. Похоронена в дюнах на мемориальном кладбище.

103. Тёйн де Фрис. Де Фрис Тёйн (Theun de Vries) (1907), голландский писатель, автор автор исторических романов, долгое время был членом компартии Нидерландов.

104. Марга Минко. Минко Марга (Marga Minco) – псевдоним, настоящее имя Сара Менко (Sara Menco), голландская писательница.

105. Королева Вильгельмина (Wilhelmina) (1880-1962), королева Нидерландов в 1898-1948 гг.

106. Принцесса Юлиана (Juliana) (1909), королева Нидерландов в 1948-80 гг. 107. Принц Клаус (Claus von Amsberg) (1926-2002), муж королевы Нидерландов

Беатрисы. 108. Королева Беатриса (Beatrix) (1938), королева Нидерландов с 1980 г. 109. Бруно Борисович Беккер. Беккер Бруно Борисович (Bruno Becker) (1885-1968),

профессор Петербургского и Амстердамского университетов, основатель славянского отделения филологического факультета в Амстердаме.

Page 136: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

110. Себастьян Франк. Франк Себастьян (Sebastian Franck) (1499-1542 или -43), немецкий гуманист, философ и историк, деятель Реформации. Первоначально приверженец строгого лютеранства, позже отошел от него в уверенности, что ни одна христианская секта не обладает абсолютной истиной. Оказал заметное влияние на многих философов-гуманистов, в том числе и на Корнгерта.

111. Корнгерт. Корнгерт Дирк Волкертсзоон (Dirck Volkertsz Coornhert) (1522-1590), голландский поэт, писатель, переводчик, график, богослов, гуманист. Оказал неоценимое влияние на развитие голландского языка.

112. Семен Франк. Франк Семен Людвигович (1877-1950), русский религиозный мыслитель, перешедший от т.н. легального марксизма к религиозному идеализму, соприкасающемуся с экзистенциализмом и феноменологией.

113. Бердяев. Бердяев Николай Александрович (1874-1948), русский религиозный мыслитель. Первоначально примыкал к т.н. легальному марксизму. Затем под влиянием идей Достоевского, Владимира Соловьева и Бёме обратился к религиозной философии и стал представителем персонализма, признающего личность высшей духовной ценностью.

114. Амальрик. Амальрик Андрей Алексеевич (1938-1980), историк, писатель, диссидент.

115. Огилви. Огилви Генрих (Heinrich Ogilvie) (1893-1988), основатель антропософской христианской общины в Голландии в 1929 г.

116. Штейнер. Штейнер Рудольф (Rudolf Steiner) (1861-1925), немецкий философ-мистик, основатель антропософского движения.

117. Эрнст Германович Бернинг. Бернинг Эрнст Германович (Ernst Beerning) (1898-1977), священник антропософской христианской общины в Амстердаме.

118. Андрей Белый. Белый Андрей – псевдоним, настоящее имя Бугаев Борис Николаевич (1880-1934), русский поэт, писатель, теоретик символизма.

119. Любовь Дмитриевна. Блок Любовь Дмитриевна (1881-1939), урожденная Менделеева, актриса, жена поэта А. Блока.

120. Маргарита Волошина. Сабашникова Маргарита Васильевна (1882-1937), русская художница, последовательница Р. Штейнера.

121. Пьер Мюнтц. Мюнтц Пьер Людвигович (Pierre Müntz) (1900-1964), капитан дальнего плаванья.

122. Марго. Мюнтц-Сватска Марго (Margôt Müntz-Swatska) (1914), жена Пьера Мюнтца, подруга Т.Ф. Фоогд-Стояновой.

123. Марио Котро. Котро Марио (Mario Cottrau) (1895-1972). 124. Фабрициус. Фабрициус Йохан (Johan Johannes Fabricius) (1899-1981),

голландский писатель. 125. Малапарте. Малапарте Курцио (Curzio Malaparte) – псевдоним, настоящее имя

Курт Зуккерт (Curt Suckert), (1898-1957), итальянский писатель и журналист. 126. Ремизов. Ремизов Алексей Михайлович (1877-1957), писатель, художник. В

эмиграции с 1921 г. 127. Зайцев. Зайцев Борис Константинович (1881-1972), прозаик, драматург. В

эмиграции с 1922 г. 128. Владыка Антоний. Митрополит Сурожский Антоний (в миру Андрей

Борисович Блум) (1914). В 1939 г. закончил биологический и медицинский факультет Сорбонны. В этом же году перед уходом на фронт хирургом французской армии тайно

Page 137: Татьяна Фоогд-Стоянова — «Что пройдёт, то будет мило...»

принес монашеские обеты. В 1943 г. пострижен в монахи под именем Антоний. В 1948 г. рукоположен во иеромонахи. В 1957 г. хиротонисан во епископа Сурожской епархии. С 1966 г. митрополит. В 1966-74 гг. экзарх Патриарха Московского в Западной Европе. Почетный доктор богословия Абердинского и Кембриджского университетов, а также Московской и Киевской духовных академий.

129. Сергей Овсянников. Овсянников Сергей Алексеевич (1952), протоиерей, настоятель Свято-Никольского прихода в Амстердаме, преемник отца Алексея Фоогда.

130. Симон. Симон, в миру Ишунин (1951), архиепископ Брюссельский и Нидерландский.

131. Михаил Фортунатто. Фортунатто Михаил (1933), протоиерей, настоятель, регент лондонского собора Успения Божией Матери.

Все цитаты из документов и писем даны в тексте с сохранением орфографии оригиналов и отклонениями от современных норм. Примечания составлены с учетом пожелания автора. Составитель благодарит за содействие в составлении примечаний и книги краеведа

С.З. Лущика, сотрудников Одесской государственной научной библиотеки им. М. Горького Т.В. Щурову и О.М. Барковскую, филолога Е.Ю.Мальцеву, а также слависта Амстердамского университета В.П. Барентсен-Орлянскую.

А.И. Полторацкая

Татьяна Филипповна Фоогд-Стоянова, славист, старший научный сотрудник Амстердамского университета, награждена орденом русской Православной церкви Св. Равноап. Вел. Кн. Ольги, лауреат конкурса «Твои имена, Одесса!» в номинации «Лучшее литературное произведение (проза)» за книгу воспоминаний «Что пройдет, то будет мило…» (Часть 1), 2001 г. Т.Ф. Стоянова родилась в Одессе в 1922 г., с 1944 г. живет в Голландии. Автор статей

о выдающихся современниках, опубликованных в разных зарубежных изданиях: Владимире Пясте, Святославе Рихтере, Марии Юдиной, Николае Полторацком, Алексее Фоогде. Настоящий сборник составлен из воспоминаний (1, 2 части), специально

написанных для этой книги.